Г. О. Винокур. Эпизод идейной борьбы в западной лингвистике // Вопросы языкознания. 1957, № 2. С. 59—70.

[59]

ИЗ ИСТОРИИ ЯЗЫКОЗНАНИЯ

Г. О. ВИНОКУР

ЭПИЗОД ИДЕЙНОЙ БОРЬБЫ В ЗАПАДНОЙ ЛИНГВИСТИКЕ1

В течение 1944 г. на страницах журнала «Language» — органа Аме­риканского лингвистического общества — появились две взаимно полеми­зирующие статьи, принадлежащие двум крупнейшим представителям современной лингвистической мысли на Западе — американскому герма­нисту и специалисту по американским языкам Леонарду Блумфилду и немецкому романисту Лео Шпицеру — и посвященные обсуждению основ­ных принципов не только самой по себе лингвистической науки, но и общих философских основ современного научного мировоззрения. Зна­комство с позицией обоих ученых, с содержанием и самой формой их полемики, несомненно, представляет большой интерес и для советских ученых. Поэтому я и решаюсь кратко изложить на этих страницах содер­жание упомянутых статей и предложить небольшой собственный коммен­тарий к этой любопытной полемике.

Напомню, что оба названные ученые принадлежат к диаметрально противоположным школам в современной западной лингвистике, расхо­дясь между собой не только по кругу научных интересов, по научной тра­диции, в которой они воспитались, но и но общему складу своего научного мировоззрения. Кратко разницу их позиций можно охарактеризовать как разницу между воззрениями современного американизированного пози­тивизма с четким механико-материалистическим уклоном и воззрениями прямолинейного идеализма с уклоном в субъективизм. Традиции, к ко­торым, если и не прямо, то в конечном итоге, восходит методология Блум­филда, — это своеобразное американское преломление поздних отзвуков младограмматического направления, от которого эта методология, однако, заметно отличается сознательной и последовательной механистической концепцией. Что касается Шпицера, то хотя он в юности прошел основа­тельную младограмматическую школу в области романистики, в более зрелые годы он примкнул к направлениям, резко полемизировавшим с младограмматиками, а именно — к школе Шухардта, с одной стороны, и к школе Фосслера — с другой. От Шухардта Шпицер заимствовал осо­бый стиль этимологических разысканий, отрицающих понятие звукового закона и сближающих возводимый к общему корню языковой материал преимущественно по мотивам культурно-историческим и психологическим. У Фосслера Шпицер перенял взгляд на язык как явление творчески-эсте-

1 От редакции. Впервые публикуемая статья покойного советского линг­виста профессора Московского государственного университета Г. О. Винокура посвящена полемике между одним из родоначальников американской дескриптивной лингвистики — Л. Блумфилдом и известным представителем так называемого «мен­талистского» направления — Л. Шпицером. Статья дает характеристику концепции этих ученых и их критическую оценку. Написанная Г. О. Винокуром около 10 лет назад статья сохраняет свое значение до настоящего времени. Анализ взглядов Блумфилда в статье Г. О. Винокура представляет особый интерес в связи с дискус­сией о структуральной лингвистике, которая происходит на страницах нашего жур­нала.


60

тическое и связанный с этим интерес к проблемам стилистики, методами которой он пытается решать не только грамматические и лексические во­просы, но также фонетические и чисто этимологические, в соответствии с убеждением, что в жизни языка примат принадлежит творческому почи­ну индивидуальности. Сейчас Шпицер живет в Америке, куда он эмигри­ровал после установления фашистского режима в Германии.

В № 2 (апрель — июнь) 1944 г. журнала «Language» напечатана статья Л. Блумфилда под названием «Secondary and tertiary responses to lan­guage», что можно перевести «Вторичные и третичные реакции на язык». В виде подзаголовка статья снабжена аннотацией, которая гласит: «Об­суждение обычных популярных высказываний о языке и некоторых ха­рактерных реакций, возникающих, когда эти реакции оспариваются». Заглавие этой статьи, как и вся обширная первая ее часть, представляю­щая самостоятельный интерес по собранному в ней материалу, вовсе не предвещают ее острого полемического содержания и не дают предвидеть, что и она в свою очередь послужит предлогом для столь же резкой поле­мической отповеди.

Блумфилд поднимает в этой статье очень любопытный, хотя для самой лингвистики и не очень существенный вопрос о том, как переживаются факты языка в рефлектирующей психологии профана. Вообще всякие высказывания о языке он называет вторичными на него реакциями. Сюда он относит и научные работы по языкознанию. Но его в данном случае интересуют реакции не ученого-лингвиста, а именно профана. Он видит в этих реакциях своеобразную систему, в том смысле, что известные при­вычные, конвенциональные, как он говорит, представления о языке повто­ряются неизменным образом, хотя и под разной наружностью, складываясь в особую стойкую традицию. Профан при этом имеется в виду интел­лигентный, принадлежащий к культурному общественному слою. Блум­филд иллюстрирует эти «вторичные реакции на язык» красочным букетом мастерски подобранных примеров, аналогичные которым, несомненно, припомнит из собственного опыта всякий лингвист. Ряд примеров отно­сится к тем представлениям, которые имеются у профана в области взаимо­отношений между литературным, нормализованным языком и диалектами или же вообще живой речью. Диалектные формы, отклоняющиеся от форм стандартного диалекта, говорят Блумфилд, определяются как испорчен­ные стандартные, как «ошибки», формы «неграмотные». Известные формы теоретически, по примитивным «логическим» соображениям, предписы­ваются стандартному диалекту, как, например, употребление связок shall и will в формах будущего времени, с различием по лицам, какового различия живая речь даже культурного слоя вовсе не знает. «Когда за­мечаешь, — продолжает Блумфилд, — что носители стандартного диалекта не употребляют этих предписываемых форм или употребляют другие, то эти отклонения снова клеймятся как „ошибки“ или приписываются „упо­треблению“, понимаемому как нечто, что нарушает более законные крите­рии речи».

Другие примеры касаются популярных высказываний в области исто­рии языка. Так, в «New York Times» (26 XI 1939) была помещена заметка под заглавием «Рыбаки говорят на среднеанглийском языке», в которой сообщается, что в одной из отдаленных местностей Англии можно услы­шать слова и фразы, настолько похожие на английский язык эпохи ко­ролевы Елизаветы, что филологи и историки могут установить определен­ную связь между данным диалектом и языком Елизаветинской эпохи. В качестве смутного отклика на слышанное о родстве языков можно услы­шать заявление о том, что финны (суоми) и мадьяры, или бенгальцы и литов­цы, или баски и малайцы«без труда понимают друг друга». Обычно утвержде-


61

ние о том, что те или иные дикие племена имеют в своем языке не более нескольких сот слов и т. д.

Далее следуют примеры из области популярных представлений об отношении письма к языку. Блумфилд подробно, цитируя газетные до­кументы, рассказывает о почти анекдотическом, по-диккенсовски звуча­щем движении, которое возникло в 1941 г. в штате Оклахома в пользу введения в школьное преподавание силлабического алфавита, изобре­тенного в 1821 г. черокезом Секвойя для своего родного языка. Изучение этого алфавита, постоянно отожествляемое с изучением черокезского язы­ка, пропагандировалось, между прочим, потому, что этот алфавит «содер­жит буквы для каждого и любого звука, который может быть издан чело­веческим голосом» и что его можно заучить в три дня со всеми его 85 зна­ками, тогда как английский язык требует для своего изучения нескольких лет, а наконец, также и потому, что этим алфавитом (или языком chero­kee?) можно сбить с толку военного врага — немцев.

Блумфилд приводит далее образцы любительских этимологий вроде, например, производства немецкого слова Reich «государство» от reichen «достигать», так что слово Frankreich должно было означать область, до­стигнутую франками, а уже потом (!) от этого слова образовалось новое слово France и пр.

Заканчивает свою серию примеров Блумфилд попыткой психологиче­ского портрета носителя такой системы «вторичных реакций» на язык. «Говорящий, осуществляющий вторичную реакцию,— пишет Блумфилд, — обнаруживает живость. Его глаза широко раскрыты, и он явно доставляет себе удовольствие. Как бы близко его мнение ни стояло к традиции, он предлагает его как нечто новое, часто как свое собственное наблюдение или наблюдение своего знакомого, и оно ему кажется интересным. Если он знает, что говорит с профессионалом-языковедом, он прежде всего говорит о своем невежестве и скромно признается в том, что плохо владеет своим языком, но вслед за тем воспроизводит традиционное учение уже вполне авторитетным тоном. В общем весь процесс совершается, как мы выра­жаемся, с удовольствием».

Как должен вести себя в подобных случаях лингвист — другой вопрос, продолжает Блумфилд. Но если он, следуя естественному импульсу, пытается просветить говорящего, он наталкивается на «третичную реак­цию» на язык, что возникает почти неизбежно, когда традиционная вто­ричная реакция оспаривается. При этом третичная реакция всегда враж­дебна. Говорящий усваивает презрительный тон и становится сердитым. Он с нетерпением подтверждает вторичную реакцию. При этом почти всегда объяснения лингвиста объявляются оригинальничанием, склон­ностью к парадоксам. Если становится известным, что ученый, с которым ведется беседа, лично занимался обсуждаемым вопросом, то это нисколько не меняет дела. Следует рассказ о враче, очень образованном и воспитан­ном человеке, который, охотясь в области языка chippewa, за столом у Блумфилда стал ему рассказывать, что в языке chippewa всего лишь несколько сот слов. На вопрос, откуда он это знает, он сослался на своего проводника-туземца. Когда Блумфилд стал ему разъяснять действитель­ное положение вещей, гость-врач быстро и со знаками неудовольствия повторил свои сведения и «повернулся спиной» к Блумфилду. Третье лицо, заметив эту невежливость, объяснило ему, что Блумфилд обладает неко­торым опытом в изучении данного языка. Но это не имело никакого дей­ствия.

Далее Блумфилд указывает, что объяснение истинных отношений жи­вой речи к стандарту воспринимается всегда как защита «порчи языка». Следуют возгласы вроде: «Неужели же вы думаете, что я стану говорить:


62

I seen it или I done it(т. е. вместо I have seen it или I have done it). В особенности лингвистические разъяснения отношений между языком и письмом кажутся столь противоречащими очевидности, что они воспри­нимаются исключительно как извращенное нежелание считаться с факта­ми. Следует ряд примеров, из которых один заимствуется у Есперсена. В своей известной книге «Grundfragen der Phonetik» Есперсен рассказы­вает, что один русский ученый, увидев в элементарном руководстве по русскому языку для американцев фонетически записанные слова вроде trúpka, sat, búdjit, стал ссылаться в своих жалобах «на письменный и раз­говорный язык Тургенева, Толстого и Чехова» и на тот факт, что «один из его школьных друзей стал впоследствии известным поэтом».

Нельзя отказать всему изложенному в занимательности. Популярная психология языка, «лингвистический фольклор», как называет ее Шпицер в своем ответе Блумфилду, действительно может стать предметом особых наблюдений и изучений. Однако последующая часть статьи Блумфилда показывает, что весь этот невинный с виду разговор о вторичных и третич­ных реакциях на язык представляет собой всего лишь полемический прием, цель которого — поставить в положение профанов, способных лишь на «третичные реакции», тех ученых, которые оспаривают возглавляемое Блумфилдом научное направление.

Вот как переходит Блумфилд к действительному предмету своей статьи. Третичные реакции, говорит он, возникают обычно только тогда, когда говорящий наталкивается на опровержение своих вторичных реак­ций. Но, продолжает Блумфилд в более высоком и полуученом плане, третичные реакции возникают в носителе языка и просто при знакомстве с лингвистическими заявлениями, когда он достаточно проницателен для того, чтобы увидеть, что эти заявления противоречат его привычным вто­ричным реакциям. Следуют две выписки из дилетантских сочинений, в ко­торых содержатся насмешки над «гробокопателями», превратившими из­учение классических языков и литератур в нудное и скучное занятие по разыскиванию корней слов, в разного рода «морфологии» и т. п. А затем, закончив свою своеобразную «артиллерийскую подготовку», Блумфилд переходит к прямому штурму на врага, т. е. к описанию третичных реак­ций со стороны инакомыслящих лингвистов.

«Получилось так, — пишет Блумфилд, — что в области лингвистики я являюсь одним из работников, которые думают, что анимистическая и телеологическая терминология вроде mind (разум), consciousness (созна­ние), concept (понятие) и т. д. не приносит пользы, а наоборот, приносит много вреда лингвистике, как и всякой другой пауке. При таком положе­нии приходится встречать, в более высоком и специальном плане, конечно, реакции того же самого типа, как популярные реакции, описанные до сих пор. Я не имею здесь в виду разумные дискуссии о научном методе или о специальных постулатах и методах лингвистики. Этого в действитель­ности бывает очень мало. Анимистическая терминология так глубоко укоренилась в нашей культуре, что ее применение кажется чем-то само­очевидным. ...Во всяком случае, исследователь, который ставит себе за­дачей искоренение менталистской терминологии из своей работы, встре­чается с реакциями, напоминающими популярные реакции на лингвисти­ческую науку вообще».

Надо заметить, что уже и выше, в одном из примечаний к тексту статьи, Блумфилд дает читателю понять, что надо понимать под его «антимента­лизмом» или «механизмом» в науке. Так, когда он говорит, что процесс вторичной реакции доставляет реагирующему удовольствие, Блумфилд замечает в сноске: «Неопределенные популярные термины, как удоволь­ствие или гнев, употребляются здесь только потому, что у нас не хватает


63

(или мне лично не хватает) сведений из физиологии и социологии, чтобы определить их заново. Точно так же я употребляю термин механист или антименталист: в обществе, в котором почти каждый был бы уверен, что луна сделана из зеленого сыра, исследователь, составляющий морской альманах без упоминания сыра, был бы назван каким-нибудь термином, вроде антисырист (noncheesist)».

Речь, следовательно, идет о таком направлении научной мысли, ко­торое отрицает возможность говорить о явлениях сознания, умственной жизни, о душевных явлениях до тех пор, пока они не представлены в ана­лизе как совокупности, некоторых биологических и, как прибавляет Блумфилд, социологических (разумеется, это социология тоже биоло­гическая) факторов. Продолжая свои жалобы на ученых, не понимающих его антиментализма и оказывающихся, по его мнению, в роли третично реагирующего на положения лингвистики, Блумфилд в особенности под­черкивает, что отказ антименталистов говорить о таких предметах, как понятие, значение, душа и т. п., толкуется враждебным лагерем как отказ исследовать самые явления, стоящие за этой, как он ее называет, аними­стической терминологией. Между тем, уверяет Блумфилд, такие толко­вания несправедливы. Антименталисты вовсе не отрицают самого наличия соответствующих явлений, но, по их мнению, задача заключается в том, чтобы перевести все эти «ментальные» явления в биолого-социологический план. Вместе с тем Блумфилд в особенности вооружается против тех, кто разумную дискуссию по этим вопросам заменяет «более непосредственно социологически обусловленными реакциями». Так, обычно антиментали­стов обвиняют в невежестве. Они объявляются людьми, повторяющими ошибки ранних философов-материалистов. К их груди, говорит Блум­филд, приставляется бутафорский пистолет соллипсизма: в конце-концов антименталист может работать только при помощи собственного сознания, но оно оказывается гораздо ниже сознания великих философов прошлого. Антименталист берется за решение сложных вопросов грубо, жестко, как невежда. Он циничен и лишен способности чувствовать, он не умеет «объяснять» тонкие аспекты человеческой культуры и ее достижений. В качестве примера подобных инвектив против антименталистов Блум­филд и приводит обширную выдержку из статьи Шпицера, появившейся в 1943 г. под заглавием «Почему языки изменяются».

В этой статье Шпицер противопоставляет свой эстетико-психологи­ческий метод антименталистическому методу американских лингвистов, выдвигая против них следующие положения:

1.  Антименталисты боятся оперировать «неизвестным» — тем, что не прослежено в деталях, и потому предпочитают вовсе не принимать во внимание это «неизвестное». Но раз, по крайней мере, известно, что это «неизвестное» все же существует, то игнорирование его — грех против того, что известно.

2.  Антименталисты не хотят видеть, что ученый, исследующий язык, одновременно является и просто человеком, воспринимающим и чувствующим, как и все другие. Они резко разобщают лингвиста как исследователя и лингвиста как особь, имеющую право на «неофициальные частные вкусы». Этим антименталисты капитулируют перед современной умственной дезинтеграцией, перед духовным распадом, в котором Шпицер обвиняет современную западную культуру.

3.  Антименталисты не замечают, что их отрицание философии, которую они характеризуют как «окаменелость» в системе современной культуры, как средневековый пережиток, само по себе есть известная философская позиция и что их лингвистические исследования, основанные на антифило­
софской философии, неизбежно опираются на своеобразный ментализм.


64

4. Когда антименталисты говорят, что языковые факты не могут объясняться психологическими процессами, так как единственными сви­детельствами этих процессов служат сами же объясняемые языковые факты, то они не понимают того, что выражено в известном афоризме Гёте: «Самое высшее — понять, что все фактическое есть уже теория». Шпицер предлагает антименталистам доказать, что такие понятия, как «прароман­ский язык», «германские языки», не предполагают никакой теории, а ме­жду тем они этими понятиями охотно пользуются. «Они принимают, — горячо говорит Шпицер, — результат чужих размышлений, окаменелый плод их, отвергая живое древо самого размышления; они хотят жить мертвыми результатами прошлого, но не в живом настоящем. И эта школа хочет быть школой будущего?»

Не останавливаясь более подробно на частностях этого выступления Шпицера — выступления, содержащего, между прочим, защиту стили­стики как равноправной, по меньшей мере, дисциплины в кругу прочих лингвистических дисциплин, ограничусь приведенными наиболее суще­ственными положениями цитируемой Блумфилдом статьи в той ее части, в которой осуждается антиментализм. Но мы еще встретимся со Шпице­ром — борцом против антиментализма — несколько ниже.

После этой пространной цитаты из Шпицера Блумфилд прямо пере­ходит к заключению. Этой цитатой он хочет доказать, что возражения Шпицера против антиментализма отличаются тем же «сердитым тоном», той же нерассуждающей злобностью, которая подменяет собой убедитель­ность, что и обычные «третичные реакции». По словам Блумфилда, с самого же начала, символизируемого именем Галилея, современную науку обви­няли в цинизме и нечестивости. «Наши деды, — говорит Блумфилд, — выдержали эту борьбу в области геологии и биологии. Интересная черта культуры состоит в том, что научные работники областей, из которых ани­мизм и телеология изгнаны, требуют употребления таких понятий в ме­нее развитых областях науки, как наша». Указывая на практическую беспомощность современных социальных наук, лишенных дара предви­дения и умения решать социальные проблемы, Блумфилд далее пишет:

«Единственное исключение в этой области заключается в том, что мы относительно хорошо знаем строй и историю языков. Это отрасль знания, которая, вопреки предрасположениям и ожиданиям ее основа­телей, стала обходиться без анимистических и телеологических факторов. Хотя это положение и не дает нам полной уверенности, оно делает все же очень правдоподобным более широкое распространение методов, которые успешно заменили собой прежние безуспешные. Человечество всегда на­ходило такие шаги трудными и сопротивлялось им не только по инерции. Обскурантизм, ярко выраженный авангард такого сопротивления, нико­гда не прибегал к рациональной аргументации, но только к инвективами, от Галилея до наших дней, ко всевозможным видам иррациональных санк­ций». Этими словами статья Блумфилда заканчивается.

Легко себе представить, как должно было задеть обвинение в обску­рантизме пылкого идеалиста Шпицера. Он отвечает на это обвинение спе­циальной статьей (см. «Language», 1944, № 4). Статья эта, названная «Ответ г-ну Блумфилду», написана с обычным для Шпицера литературным бле­ском. Шпицер начинает с благодарности по адресу своего антагониста за то, что тот дал возможность ознакомиться с его аргументацией чита­телям журнала «Language» (этот журнал Шпицер обвиняет в пристрастии к антименталистам). Шпицер, однако, констатирует, что Блумфилд так и не дал ответа на два основных вопроса, которые были подняты Шпи­цером: 1) как может антименталист Блумфилд пользоваться такими основ­ными для современной лингвистики понятиями, как, например, «индо-


65

европейский праязык» или «вульгарная латынь» и т. п., которые имеют несомненное менталистское и даже спекулятивное происхождение; 2) по­чему стилистические исследования, вроде тех, которыми занимается Шпи­цер, нужно считать делом более дерзновенным, чем реконструкция ро­манского праязыка.

Блумфилд уверяет, что он не отрицает реальности явлений, именуемых менталистскими терминами. Более того, он убежден, что своим методом он опишет эти явления лучше, чем это делают менталисты. По этому по­воду Шпицер иронизирует: «Я бы очень хотел дождаться, например, луч­шего, чем до сих нор, описания какого-нибудь поэтического стиля кем- либо из антименталистов. Но я вообще не нахожу на страницах «Language» каких-либо стилистических исследований, и, таким образом, этот журнал, вопреки своему заглавию, не покрывает всей области лингвистики... От­кровенно говоря, я вообще не вижу, каким образом антименталист может писать по вопросам стилистики». Поэт не ждет, продолжает Шпицер, пока биология и социология дадут новые определения тому, что в языке на­звано словом душа, и рассчитывает на то влияние, которое его язык ока­зывает на души его современников. Блумфилд не отрицает, что то, что мы называем душой, входит в предмет биологии и социологии, но отклады­вает пользование этим предметом до тех пор, пока данные науки не дадут ему своего определения. Может быть, допускает Шпицер, душа и мифоло­гема, но не более, чем то, что было когда-то названо словом дождь, которым люди для разных практических нужд стали пользоваться задолго до того, как это явление, называемое нами дождем, было проанализировано наукой. Таким образом, антименталист ведет себя, как такой примитивный чело­век, который не стал бы пользоваться дождем для орошения своих полей в ожидании того дня, пока он не проанализирует «понятие дождя». Иными словами, заключает Шпицер, антименталист игнорирует тот человече­ский опыт, который аккумулирован человечеством в своем языке. Анти­менталист, продолжает Шпицер, извиняется, что принужден пользоваться таким неопределенным термином, как гнев, злоба (anger), биолого-социоло­гическая замена которого ему еще неизвестна. Но мы не можем ждать, пока ученый типа Блумфилда займется влиянием злобы на язык — это влияние есть реальность: примем во внимание хотя бы стиль (даже один фонетический стиль) речей Гитлера!

Шпицер имеет в виду здесь то соображение, что всякое слово языка обозначает нечто, познанное человеком в действительности, т. е. различен­ное им среди прочего и остающееся живой и цельной реальностью, неза­висимо от успешности анализа данного явления. Более того, такое назва­ние, продолжает Шпицер, всегда дает больше анализа, так как последний разрушает цельность соответствующего явления, а еще Платон знал, что целое содержит больше, чем простая сумма слагаемых. В этом, говорит Шпицер,— творческая сила языка, который, синтезируя опыт, идет в дан­ном отношении впереди науки. Поэтому, отказываясь от помощи языка, антименталисты лишают себя творческих возможностей в научном иссле­довании. В качестве примера Шпицер ссылается на одно ученое заседа­ние, в котором участники никак не могли дать единодушного определения французской революции. Значит ли это, что французской революции вооб­ще не было? В результате антименталисты предпочитают работать в обла­стях, в которых механическая сторона дела преобладает, т. е. в области фонетики и морфологии. «Фонологическая мода,— добавляет при этом Шпицер, — никого не обманывает». Существует взаимное притяжение между научными областями и личностями ученых: механист предпочи­тает иметь дело с механическим. Поэтому и преобладание антименталист­ских статей в «Language» — не случайность, а результат умерщвляющего


66

действия механической идеологии на исследователей. В самом деле, не станет же автор с капиталистическими воззрениями посылать свои стати в «Daily Worker».

И разве это действительно так, продолжает Шпицер, что механиста описали хоть что-нибудь в языке лучше своих предшественников? Пусть мне назовут, восклицает Шпицер, хоть один языковой факт, открытый или лучше прежнего описанный с помощью биолого-социологических знаний. Блумфилд верит, будто чистая наука, освобожденная от анимизма, дала человеку власть над природой, в то время как сохранение аними­стических предрассудков в социальных науках делает их беспомощными. Но никакая чистая, не-менталистская наука пока не спасает человечество от наводнений Миссисипи или взрывов в шахтах, как не спасла и от взры­ва гитлеризма. И это, сентенциозно добавляет Шпицер, — не от недостатка знаний, а от того, что наша воля и наше воображение отстают от знаний. От того, что человеческая душа будет сведена к биолого-социологическим факторам, человечество мало выиграет. Наоборот, это лишь способно подорвать веру человека в самого себя и вызвать катастрофы, еще неви­данные. Отсутствие в человеке веры в себя уже вызвало гитлеровскую катастрофу, которая, по мнению Шпицера, была бы невозможна, если бы Гитлер не строил своих расчетов на том, чтó есть в человеческой натуре авто­матического, «бихэвиористского», в конце концов — животного, обезьянь­его и поддающегося укрощению.

Шпицер решительно отвергает право Блумфилда сравнивать себя с Га­лилеем и обвинять в обскурантизме тех, кто с ним не согласен. Где, в са­мом деле, те открытия антименталистов, которые можно было бы сопостав­лять с деяниями Галилея? Вообще у Шпицера такое впечатление, та антименталисты преимущественно занимаются защитой своей програм­мы и опорочиванием чужих достижений. Параллель Блумфилда неверна еще и потому, говорит Шпицер, что Галилей был верующий человек и полагал, что истина, открываемая математикой, есть часть бо­жественной мудрости. И другие великие математики и исследователи при­роды, как Декарт, Паскаль, Мальбранш, Лейбниц, Ньютон, были верую­щими людьми, т. е. менталистами, включая нынешнего Эйнштейна. «Я один из тех обскурантов, — заключает Шпицер, — которые веруют вместе с блаженным Августином: не ходи наружу, в глубине души живет истина». Шпицер призывает к возрождению науки на почве единения с религией, с верой, которая, как он думает, есть основание всякой науки и цивили­зованной жизни вообще.

*

Как видим, полемика под конец принимает уже вовсе не лингвистиче­ский характер и превращается в спор по вопросам общего мировоззрения. Однако было бы неправильно думать, будто участники спора или ода только Шпицер отклонились от своего предмета. На самом деле полемика Блумфилда и Шпицера очень хорошо показывает, что всякая научная проблема, а тем более проблема научной методологии, в конце концов не­пременно приводит к общим мировоззрительным вопросам. И можно бы только благодарным обоим выдающимся представителям современной западной лингвистики за то, что они с такой откровенностью, так серьезно, с такой глубиной чувства развернули каждый свое кредо. Со своей стороны, считаю возможным к изложению их полемики вкратце присоединить следующее.

Нетрудно прежде всего понять, что каждый из двух участников спора очень далек от таких воззрений на лингвистику, на науку вообще и на отношение науки к жизни, которые можно было бы считать верными и


67

плодотворными. Поэтому нет и речи о том, чтобы можно было полностью и безоговорочно отдать свои симпатии какой-нибудь одной из спорящих сторон. Но, мне кажется, было бы неправильно с полным безразличием, огульно отвернуться от всего, высказанного обоими учеными, как от чего- нибудь совершенно бессодержательного и незначительного. Задача за­ключается в том, чтобы в оценке обеих изложенных позиций верно разгля­деть распределение света и тени.

Несмотря на откровенный, совершенно обнаженный фидеизм Шпи­цера, составляющий отнюдь не новую черту его лингвистических сочи­нений, в его позиции есть некоторые особенности, способные с первого взгляда привлечь к нему читателя в большей мере, чем к его антагонисту. Я не думаю, чтобы в мою задачу сейчас входило спорить со Шпицером как с носителем религиозного мировоззрения. Но мы не можем не прислушаться к Шпицеру, когда он обвиняет современных механистов, антименталистов, бихэвиористов и т. п. в том, что они вообще не знают никакого «во имя», такого объемлющего этического принципа, который делал бы научную работу действительно творческой и жизненно содержательной. В конце концов Шпицер вооружается против мертвящей безыдейности, которую он наблюдает в научной жизни современного Запада и которая с несомнен­ностью свидетельствует о серьезном кризисе в западном научном миро­воззрении. Нельзя жить, а следовательно, и заниматься наукой без идеа­ла. Блумфилд, несомненно, скажет, что пока биология и социология не дадут своего определения тому, что мы называем словом идеал, он ничего не может сказать по данному поводу. Тем не менее нельзя было бы отри­цать, что уже и в простом указании на безыдейность проповедуемого им антиментализма есть что-то действительно человеческое и живое. Ведь и в самом деле: не человек для субботы, а суббота для человека. И уже совсем другой вопрос составляет личное несчастье Шпицера и ему подобных, вообразивших, будто нет иного пути для ищущего живых идеа­лов, кроме веры в бога, не видящих, что есть идеалы подлинно человече­ские, общественные.

С другой стороны, Шпицер может показаться более привлекательным и для тех, кто законно стремится к расширению границ лингвистического знания, к включению в эти границы вопросов стиля, художественного языка, вопросов не только в широком смысле слова грамматических, но также и таких, которые касаются различных явлений практического язы­кового употребления. Разумеется, грамматика остается грамматикой, и без нее нельзя сделать и шагу в изучении языка и его истории. Но язык — это не только грамматика, не только структура: ведь реально он дан нам только в живых актах чувственно воспринимаемой речи. Рядом с «анато­мией» языка существует его «физиология». Потому-то и нельзя изучать язык вне общества, вне различных форм общественного и индивидуального сознания, вне человеческих чувств. И вот, в то время как Шпицер в те­чение всей своей деятельности настойчиво пропагандирует стилистику, антименталисты, действительно, не занимаются вопросами этого рода сколько-нибудь пристально. Однако спрашивается, что конкретно пони­мает Шпицер под «стилистикой», как практически преломляются широкие взгляды Шпицера на границы лингвистики в его исследовательской ра­боте? Сколько-нибудь близкое соприкосновение с этой стороной дела сразу же обнаруживает глубокую порочность всей его концепции.

Обратим внимание на то место рассуждений Шпицера, в котором он упрекает антименталистов в их преимущественном влечении к механи­ческим сторонам жизни языка, и именно — к фонетике и морфологии. Значит, и для Шпицера есть в языке нечто механическое? Шпицер нe последний из числа жалующихся на «засилье» фонетики и морфологии


68

в лингвистике, причем он явно исходит из дилетантских представлений, будто в языке для науки есть более и менее «важные» стороны, будто, на­пример, лексика «важнее» фонетики, синтаксис «важнее» морфологии и т. д. Нечто в этом роде Шпицер заявляет и прямо, говоря, например, что антименталистам из числа младограмматиков Бругман ближе, нежели Дельбрюк, так как последний все же занимался синтаксисом, т. е. чем-то, как никак, «ментальным». Это мнение об относительной важности тех или иных сторон языка для науки есть чистый предрассудок. Человек не мо­жет жить без мозга, но может жить с вырезанным желудком. Значит ли это, что хирург, оперирующий желудки, занимается менее важным делом, чем хирург, оперирующий мозг? Нет языка без звуков речи, но звуки речи в языке, действительно, непременно что-то означают, т. е. различают сло­ва и морфемы. Фонетика, которая игнорирует эту функцию звуков речи т. е. фонетика «механическая», есть поэтому абсурд. Но Шпицер, очевидно, думает иначе, судя по его выпаду против «фонологической моды». Ему по-видимому, очень бы хотелось, чтобы язык состоял из чего-либо совер­шенно эфемерного, воздушного, спиритуалистического, представлял собой своеобразное средство телепатии. Но в действительности дело стоит иначе. Мы хорошо помним слова Маркса об отягощении сознания материей как о его своеобразном «проклятии».

Впрочем и в самом деле есть основания жаловаться на «засилие» фо­нетики и морфологии. Это ведь все-таки наиболее полно обработанные области лингвистики. Причиной этому — естественный способ восприятия речи, начинающегося с чувственных примет, а потому и естественный ход развития лингвистической науки, заставивший изучать язык именно в гаком порядке. Однако этому «засилию» способствует еще и то, что «мен­тальные» области языка, к сожалению, большей частью изучаются до сих пор так, что у серьезно ищущих лингвистов не может воспитаться устойчивая склонность к их исследованию. То, что здесь сказано, лучше всего можно показать на примере самого Шпицера. Вот как Шпицер сам характеризует свой «стилистический» метод в одном из параграфов статьи, приводимой Блумфилдом: «Когда я замечаю, — говорит он, — то, что я называю „стилистическим фактом“ в языке писателя, я пытаюсь найти воз­можный его психологический корень, а потом проверить, годится ли предположенный психологический корень также для объяснения прочих стилистических явлений, которые могут быть наблюдены в индивидуаль­ном языке автора».

Трудно подыскать более убедительное доказательство того, что Шпи­цер занимается вовсе не языком, а психологией поэта, материалы для которой он ищет в языке. В других случаях Шпицер и прямо заявлял, что он изучает «душу писателя» по ее отражениям в языке. Что это не лин­гвистика, а психология, ясно уже из того, что подлинная лингвистика не «объясняет», а анализирует язык просто потому, что она и не в силах сама что-нибудь действительно объяснить в языке. Под объяснением языка я понимаю сведение фактов языка к таким действую­щим причинам, которые создают язык и его историю, — ясно, что эти при­чины лежат не в самом языке, а вне его и что, следовательно, своими средствами лингвистика не в силах это сделать. Лингвист, следовательно, и не должен стремиться к таким «объяснениям» на своей собственной, лингвистической почве. Его обязанность заключается не в том, чтобы из­учать содержание (в данном случае — «психологию поэта»), нашедшее себе выражение в известном языковом акте, а в том, чтобы исследовать, каким образом, какими средствами и особенностями своей организации язык выразил то, что в нем выражено. Я готов идти дальше и утверждать, что изучение самого по себе языка вообще не может открыть нам,


69

что именно в нем выражено. Это нам открывается только историей, со­циальным опытом, обычаями и т. п. той среды, язык которой изучается. Поэтому лингвисту все это должно быть дано заранее, в качестве резуль­татов опыта, долженствующего быть названным филологическим в точном смысле слова. Сколько бы вы ни смотрели в книгу или вслуши­вались бы в живую речь, ничто вам не откроет, что значит звукосочетание дуб, пока вам не станет откуда-нибудь известно, из каких-нибудь сообщений, например, из филологической интерпретации текста и т. п., что этим звукосочетанием в данной среде принято обо­значать известного вида дерево. Но раз вы уже знаете, что именно обозначается данным звукосочетанием, вы далее можете из­учить тот способ, которым в данном языке выражено это содержание, в от­личие от других содержаний.

Потому-то и позволительно утверждать, что Шпицер занимается не языком писателя, а его психологией, что он спрашивает себя не о том, каким образом язык писателя передает его мысли, а что говорит писатель своим языком. Ясно, что на этот вопрос, поскольку он не разъясняется до конца общепринятым языковым узусом, т. е. усвоенными нами от об­щества, из практического опыта, связями, существующими в данной среде между фактами языка и предметами мысли, могут отвечать только те науки, объектом которых непосредственно служит самый этот опыт, т. е. история литературы, история вообще, психология и т. д. Лингвистика же сама по себе здесь бессильна.

Но это не только психология, но еще и плохая психология. Если уж изучать психологию, то надо ее изучать по всем доступным данным, а не только по языку. В противном случае неизбежно заходишь в тупик фор­мализма и своеобразной лингвистической метафизики, для которой вся вообще действительность есть какой-то род «языка». Конечно, и язык дает для этого данные, но ведь вовсе не только язык, причем язык здесь, может быть, наименее прямой и достоверный свидетель из-за своей конвен­циональной природы. В итоге я прихожу к выводу, что, будучи типичным идеалистом в философском смысле, притом — субъективным идеалистом и психологистом, Шпицер, испугавшись механического под­хода к языку, просто и целиком выбрасывает самый язык как объект изу­чаемого из лингвистики. И это потому, что ему не хватает того, что должно быть душой всякой науки, т. е. диалектики, понимания диалектиче­ской связи языка с мыслью, понимания того, что язык передает мысль, воплощает ее, но сам в себе еще не содержит указания на то, что именно он передает.

Однако было бы совершенно неправильно заключать из сказанного, будто, с моей точки зрения, антименталисты оказываются правыми в своих возражениях Шпицеру. Я совсем далек от таких выводов. Явное преиму­щество Блумфилда по сравнению со Шпицером только в одном — в том, что он более близко держится почвы самого языка. Это, однако, происходит у него не от большой добродетели. Антименталисты тоже хотели бы объ­яснять язык, но только существующие способы объяснений их не удовлетворяют. Те принципы объяснения, которые им мерещатся, безуслов­но, заслуживают самого резкого осуждения с нашей стороны, во-первых, потому, что это попытки объяснять язык из самого языка, объяснения имманентные, а во-вторых, потому, что они покоятся на принципах меха­нистической философии, игнорирующей специфичность социального предмета. Отрицательная сторона суждений Шпицера об этих принципах, хотя он и не представляет себе ясно их корней, сохраняет свою силу. Все это вопросы не лингвистические, а общеметодологические. Над ними и лингвист, понятно, не может не задумываться. Однако дело


70

повертывается так, что, не умея «объяснять», антименталисты фактически и не «объясняют» языковые явления и это заставляет их в своей практи­ческой работе ближе держаться почвы самих по себе фактов языка. Как они работают над практическим материалом своей науки — это уже совсем особый вопрос. Можно догадываться, что их работа не всегда будет ка­заться нам удовлетворительной, но здесь уже наш спор с ними должен быть и будет спором непосредственно лингвистическим. Пусть антимен­талисты явно плохие философы, но все же им трудно было бы отказать в квалификации дельных лингвистов. Между тем Шпицер, философ не лучше своих противников, со строго принципиальной точки зрения в своих стилистических штудиях (которые он сам считает для себя основными) вообще не есть лингвист.

1947 г.

Рейтинг@Mail.ru