Текст и комментарий: Круглый стол к 75-летию Вячеслава Всеволодовича Иванова / [Отв ред. В. Н. Топоров]. М.: Наука, 2006. С. 403—417.

М. И. Шапир

О НЕРОВНОСТИ РАВНОГО

Послание Пушкина “Калмычке” на фоне макроэволюции русского поэтического языка¹

 

15 мая 1829 г., на третий день своего пребывания в Георгиевске, Пушкин начал вести кавказский днев­ник, которым воспользовался шесть лет спустя при подготовке “Путешествия в Арзрум”. Среди заметок первого дня есть описание калмыцкой кибитки, в обработанном виде попавшее потом на страницы ар­зрумского “Путешествия”:

На днях посетил я калмыцкую кибитку (клетчатый пле­тень, обтянутый белым войлоком). Всё семейство собира­лось завтракать. Котел варился посредине, и дым выходил в отверстие, сделанное в верху кибитки. Молодая калмычка, собою очень недурная, шила куря табак. Я сел подле нее. “Как тебя зовут?” — ***. — “Сколько тебе лет?” — “Десять и восемь”. — “Что ты шьешь?” — “Портка”. — “Кому?” — “Себя”. — Она подала мне свою трубку и стала завтракать. В котле варился чай с бараньим жиром и солью. Она пред­ложила мне свой ковшик. Я не хотел отказаться, и хлеб­нул, стараясь не перевести духа. Не думаю, чтобы другая народная кухня могла произвести что-нибудь гаже. Я по­просил чем-нибудь это заесть. Мне дали кусочик сушеной

¹ Исследование выполнено при поддержке Российского гума­нитарного научного фонда (проект 04-04-00055а).


404

кобылятины; я был и тому рад. Калмыцкое кокетство испу­гало меня; я поскорее выбрался из кибитки — и поехал от степной Цирцеи [Пушкин 1940, г. 8, кн. 1, 446—447].

Этот эпизод по версии “Путешествия в Арзрум” заметно отличается от дневниковой записи, сделанной по горячим следам: мы легко можем видеть, что фор­ма и содержание рассказа в какой-то мере производны от жанра (ср. [Благой 1967, 357]). В “Путешествии”, где центр тяжести ложится на описание странствий, автор шутя представляет себя Одиссеем, а калмычку — “степной Цирцеей”. Из-за этого можно подумать, что вся активность в их отношениях исходила не от авто­ра, а от девушки, но, судя по дневнику, дело обстояло противоположным образом. То, что в “Путешествии” зовется “калмыцким кокетством”, в дорожных запис­ках именуется “калмыцкой любезностью”:

На днях покаместь запрягали мне лошадей, пошел я к калмыцким кибитк<ам> <...> В кибитке я нашел целое кал­мыцкое семейство; котел варился по средине и дым выходил в верхнее отверстие. Молодая калмычка, собой очень не дурная, шила куря табак. Лицо смуглое, темно румяное. ( Обратим внимание, как Пушкин подчеркивает женскую привлекательность незнакомки. — М. Ш.) Багровые губки, зубы жемчужные — Замечу, что порода калмыков начинает изменяться — и первобытные черты их лица мало по малу исчезают — Я сел подле нее [Пушкин 1940, кн. 2, 1028].

Далее приводится уже знакомый нам разговор про портки, но с продолжением, из которого ясно, что ко­кетство в той кибитке было пушкинское, а отнюдь не калмыцкое ²:

² Ср. в письме к Н. Н. Пушкиной из Оренбурга (19 сентября 1833 г.): “Какъ я хорошо веду себя! какъ ты была бы мной довольна!


405

Поцалуй меня (предложил гость. — М. Ш.). — Неможна, стыдно. Голос ее был чрезвычайно приятен [Пушкин 1940, т. 8, кн. 2, 1028].

Снова прерываю цитату, поскольку дело доходит до чая с бараньим жиром и солью, и тут две версии — дневниковая и печатная — опять на время совпадают, чтобы вскоре разойтись окончательно:

<...> мне подали кусочик сушеной кобылятины. И я с большим удовольствием проглотил его. После сего подвига я думал, что имею право на некоторое вознаграждение. Но моя гордая красавица ударила меня по голове мусикийским орудием подобным нашей балалайке — Калмыцкая любез­ность мне надоела, я выбрался из кибитки и поехал далее. Вот к ней послание, которое вероятно никогда до нее не дой­дет [Пушкин 1940, т. 8, кн. 2, 1029].

Последняя фраза вписана позднее, спустя неделю, уже во Владикавказе, где 22 мая Пушкин перебелил стихо­творение, черновой текст которого набросал, по-види­мому, неделей раньше [Левкович 1983, 8—9]:

Прощай, любезная калмычка!
Чуть-чуть, на зло моих затей,
Меня похвальная привычка
Не увлекла среди степей
Вслед за кибиткою твоей.
Твои глаза конечно узки,
И плосок нос, и лоб широк,
Ты не лепечешь по-французски,
Ты шелком не сжимаешь ног;
По-английски пред самоваром

за барышнями не ухаживаю, смотрительшей не щиплю, съ калмыч­ками не кокетничаю — и на дняхъ отказался отъ Башкирки, не смо­тря на любопытство, очень простительное путешественнику” [Пуш­кин 1935, 105].


406

Узором хлеба не крошишь,
Не восхищаешься Сен-Маром,
Слегка Шекспира не ценишь,
Не погружаешься в мечтанье,
Когда нет мысли в голове,
Не распеваешь: Ma dov ’è,
Галоп не прыгаешь в собранье…
Что нужды? — Ровно полчаса,
Пока коней мне запрягали,
Мне ум и сердце занимали
Твой взор и дикая краса.
Друзья! не всё ль одно и то же:
Забыться праздною душой
В блестящей зале, в модной ложе,
Или в кибитке кочевой?

Мне кажется, наличие разных прозаических версий позволяет рассматривать стихотворную прежде всего как еще один жанрово-стилистический экспери­мент на фоне двух других (ср. [Тихонов 1934, 15—16]).

С точки зрения жанра это стихотворное посла­ние — по сути, почти альбомный мадригал, адресован­ный, впрочем, девушке, у которой не было и не могло быть альбома. Уже одно это противоречие между тек­стом и контекстом — альбомный мадригал в кочевой кибитке — провоцирует бурлескное смешение стилей: высокая романтическая фразеология соединяется с низкими бытовыми прозаизмами. А в том, что элемен­ты живого языка романтизма в этом послании присут­ствуют, сомнений быть не должно; достаточно обра­титься к предпоследнему четверостишию:

<...> Мне ум и сердце занимали
Твой взор и дикая краса ³.

³ В цитатах все выделения полужирным шрифтом принадлежат мне. — М. Ш.


407

Эта дикая краса ставит любезную калмычку в один ряд с другими романтическими образами, прежде все­го пушкинскими. В том же 1829 г. поэт так описывал путешествие Онегина: Вдали Кавказские громады <...> Авось их дико<ю> красою // Случайно тронут будет он [Пушкин 1937, т. 6, 482] (замечу, что и тут бурлеск: дикая краса Кавказа рядом с авось и случайно тро­нут). Тема продолжена в следующей строфе:

Природы мрачная краса
Везде являет дикость ту же
Хвала тебе седой Кавказ
Онегин тронут в первый <раз>
        (Пушкин 1937, т. 6, 483)

Эти черновые стрóки главьí, которая первоначально мыслилась восьмой, передают непосредствен­ные впечатления автора, нашедшие отражение и в его путевых заметках (тех самых, что я уже цитировал вы­ше). Вот запись, сделанная предположительно в конце июля — начале августа 1829   г. Пушкин описывает ту­манное ущелье по течению Терека: “Я шел пешком и поминутно останавливался пораженный дикими кра­сотами природы” [Пушкин 1940, т. 8, кн. 2, 1039]. Не­обходимо при этом иметь в виду, что сочетания дикая краса или дикие красоты сделались романтическими клише задолго до послания “Калмычке”. Так, в сентя­бре 1822 г. “Сын Отечества” откликнулся на выход в свет “Кавказского Пленника”: “Пребыванiе Поэта въ пiитической странѣ, видѣвшей страданiя Прометея, и прибытiе Аргонавтовъ Греческихъ, въ странѣ и нынѣ отличной воинственными, романтическими нравами своихъ жителей, побудило его воспѣть дикiя красоты ея, и оживить картину Кавказскихъ горъ повѣстiю о


408

происшествiяхъ, какiя нѣредко случаются въ тѣхъ мѣстахъ” [СО, 81].

Сама по себе романтизация образа калмычки не должна удивлять нимало. Это была, так сказать, тео­ретически предписанная романтическая экзотика рос­сийских окраин. Вот что писал в 1823 г. в трактате “О романтической поэзии” О. М. Сомов: “Часто я слы­халъ сужденiя, что въ Россiи не можетъ быть Поэзiи народной (а “народность” есть непременнное требова­ние романтизма. — М. Ш.) <...> природа нашего Отечества, — излагал своих оппонентов Сомов, — ровна и одно­образна, не имѣетъ ни тѣхъ блестящихъ прелестей, ни тѣхъ величественныхъ ужасовъ, которыми отли­чается природа нѣкоторыхъ другихъ странъ, и по то­му <...> не одушевляетъ Поэтовъ <...>”. То же якобы ка­сается истории и преданий. “Но, — возражал Сомов, — сколько различныхъ народовъ слилось подъ одно названiе Рускихъ, или зависятъ отъ Россiи, не отдѣлясь ни пространствомъ земель чужихъ, ни морями далеки­ми! <...> Не говоря уже о собственно-Русскихъ, здѣсь являются Малороссiяне, съ сладостными ихъ пѣcнями и славными воспоминанiями; тамъ воинственные сы­ны тихаго Дона и отважные переселенцы Сѣчи Запо­рожской <...> Что же, если мы окинемъ взоромъ края Россiи, обитаемые пылкими Поляками и Литовцами, народами Финскаго и Скандинавскаго произхожденiя, обитателями древней Колхиды, потомками переселен­цевъ, видѣвшихъ изгнанiе Овидiя, остатками нѣкогда грозныхъ Россiи Татаръ, многоразличными пл<е>ме­нами Сибири и острововъ, кочующими поколѣнiями Монгольцевъ, буйными жителями Кавказа, сѣверны­ми Лапонцами и Самоѣдами?...” [Сомов 1823, ч. XXIV, 129—132].


409

Грандиозная программа романтической “колонизации” России ко времени написания трактата была либо осуществлена, либо ждала ближайшего осущест­вления. В этом плане характерно перечисление в нача­ле пушкинских “Братьев Разбойников”:

Меж ними зрится и беглец
С брегов воинственного Дона,
И в черных локонах еврей,
И дикие сыны степей —
Калмык
, башкирец безобразный,
И сибиряк, и молдован,
И рыжий финн, и с ленью праздной
Везде кочующий цыган ⁴.

Тут можно вспомнить хотя бы о черкешенке “Кавказского Пленника”, о грузинке Зареме, о польке Марии и о бесчисленных татарах и татарках “Бахчиса­райского Фонтана”, о Земфире из пушкинских “Цы­ган”, о Баратынском и его финляндке Эде... Конечно, запад, северо-запад, юго-запад и юг русскому роман­тизму освоить было легче, нежели восток, но, как ви­дим, в 1829   г. дошла очередь до калмычки.

Прецедентов, правда, не было: Пушкин в рус­ской поэзии воспевал калмычку первым. Но если вчитаться, то можно заметить, что поэтический об­разец у Пушкина имелся — это Державин с его одой Фелице: Богоподобная царевна // Киргиз-Кайсацкия орды! Тюрки (к коим принадлежат казахи) род­ственны монголам по языку, сходны по антрополо­гическим типам и близки по местам расселения (не говорю уже о тюрко-монгольской этнолингвистиче-

⁴ Цитируется по смоленскому списку из собрания дворян Пен­ских [Илюшин 1965, 182].


410

ской интерференции). Однако, создавая условный портрет Фелицы, Державин уточнять ее антропологического типа не стал. В основном свой идеализи­рованный образ он выстроил апофатически, через отрицание не свойственных восточной монархине пороков, из которых многие, ясное дело, пришли с Запада:

Не слишком любишь маскарады,
А в клоб не ступишь и ногой;
Храня обычаи, обряды,
Не донкишотствуешь собой;
Коня парнасска не седлаешь,
К духам в собранье не въезжаешь,
Не ходишь с трона на Восток <...> —

и т.д. (последнее — антимасонский выпад). Пушкин то­же рисует свою калмыцкую Цирцею главным образом через отсутствие у нее с иронией или даже с издевкой изображенных светских манер, усвоенных у западных европейцев ⁵. При этом синтаксическая конструкция в “Калмычке” использована точно та же — перечисле­ние однородных распространенных сказуемых во 2-м лице единственного числа настоящего времени, сопро­вождаемых отрицательной частицей:

Ты не лепечешь по-французски,
Ты шелком не сжимаешь ног;
По-английски пред самоваром
Узором хлеба не крошишь,
Не восхищаешься Сен-Маром,
Слегка Шекспира не ценишь,

⁵ Особеннно симптоматично восхищение “Сен-Маром”: роман де Виньи казался Пушкину “чопорным”, “манерным”, “облизанным” и полным “нелепых несообразностей” [Пушкин 1949, т. 12, 141].


411

Не погружаешься в мечтанье,
Когда нет мысли в голове,
Не распеваешь: Ma dov ’è,
Галоп не прыгаешь в собранье…

Есть и прямые параллели: <...> К духам в собранье не въезжаешь <...> (Державин) — <...> Галоп не прыгаешь в собранье (Пушкин). Державин о себе (в отличие от Фелицы): <...> Преобращая в праздник будни, // Кружу в химерах мысль мою <...> Пушкин о калмычке (в отли­чие от светских красавиц): <...> Не погружаешься в меч­танье, // Когда нет мысли в голове <...> Иные мотивы, вроде курения табака, питья горячих напитков и упот­ребления простой пищи (мы помним их по прозаиче­ским описаниям встречи с калмычкой) тоже могли подтолкнуть Пушкина к пародированию “Фелицы”: А я, проспавши до полудни, // Курю табак и кофе пью <...>; <...> И пища самая простая // Бывает за твоим столом <...> (Державин). Наконец, еще одна сквозная тема державинской оды — тема кротости, справедливо­сти и снисхождения героини (Едина ты лишь не оби­дишь, // Не оскорбляешь никого <...>) — не попала в окончательный текст пушкинского послания, но при­сутствует в черновике: Сердиться не умеешь даром [Пушкин 1949, т. 3, кн. 2, 727]. В самом деле, мусикий­ским орудием по голове Пушкин явно получил по заслугам.

“Фелица” была первой хвалебной одой бурлескно­го типа, поразившей “соединением самых высоких слов с самыми низкими и простыми” [Гоголь 1952, 354] – “сафирных крыл” с “рожами, намаранными са­жей”. А поскольку ода Державина сама пародийна по отношению к Ломоносову и к Баркову [Шапир 2002, 438-439 и др.], послание “Калмычке”, как это бывает


412

у Пушкина, оказывается дважды и трижды пародией (ср. [Шапир 2000, 192]). Соотношение “высокого” и “низкого” при этом неизбежно трансформируется. У Державина “высокий”, но совершенно абстрактный “восток” символизировал монаршую добродетель. У Пушкина восточная красавица-калмычка — не царевна, а простая кочевница, чьи природные доброде­тели — лишь следствие нецивилизованности. И в порт­рете ее, весьма натуралистичном, поэт — вопреки собст­венным путевым заметкам — подчеркивает восточные, монголоидные черты, наиболее далекие от европейско­го идеала красоты: узкие глаза, плоский нос, широкий лоб [Благой 1967, 358]. И делает это с той же настойчи­востью, с какой указывает на западное происхождение слабостей светской дамы: французское, английское, итальянское ⁶. Стиль, кстати, доходит до макаронизма: Пушкин цитирует каватину Родриго из оперы Россини “Дева озера” (“La donna del lago”, 1819); кроме того, в черновике (см. [Пушкин 1949, т. 3, кн. 2: 727]) еще есть цитата по-французски ⁷. Таким образом, свою красави­цу-калмычку Пушкин намеренно снижает стилисти­чески и социально, а к “развратности” общества (заме­тим, высшего) он куда менее строг, чем Державин: са­тирическое начало ослаблено.

Романтический образ героини приземлен за счет не только пародий, но и автопародий, причем объек-

⁶ Ср. у Державина: <...> Шампанским вафли запиваю <...>; <...> В карете англинской, златой <...> и т.д.
⁷ Сведениями об арии “Ma dov’è colei, che accende... ” (“Но где та, что воспламеняет...”) я обязан И. А. Пильщикову; до сих пор ее ис­точником ошибочно считалась “Покинутая Дидона” — опера Б. Га­луппи на слова П. Метастазио (см. [ПП, 227; Лернер 1935, 104-105; Пушкин 1949, т. 3, кн. 2, 1321]).


413

том таковых становятся романтическая идеология и стилистика. Уже в первом строфоиде послания “Кал­мычке” нельзя не услышать сниженный перепев за­вязки пушкинских “Цыган”: Алеко вслед за цыганкой Земфирой отправляется кочевать по бессарабским степям (ср. [Благой 1967, 359]). Поступок “тезки” едва не повторил его создатель:

Прощай, любезная калмычка!
Чуть-чуть, на зло моих затей,
Меня похвальная привычка
Не увлекла среди степей
Вслед за кибиткою твоей.

Есть в “Калмычке” пародийный отзвук не только за­вязки “Цыган”, но и эпилога: <...> И всюду страсти ро­ковые, // И от судеб защиты нет. Философический финал поэмы повторен в послании, но только там вме­сто ломающих судьбы роковых страстей — легкое ув­лечение на полчаса:

Друзья! не всё ль одно и то же:
Забыться праздною душой
В блестящей зале, в модной ложе,
Или в кибитке кочевой?

Эта любимая мысль юного Пушкина: Судьба людей повсюду та же <...> — выражена еще в одной из самых известных его романтических элегий (“К морю” 1824), начало которой также пародируется в послании “Калмычке”: Прощай, свободная стихия! Прощай, любезная калмычка! Шуточный мадригал калмычке меньше всего предназначался для ее глаз и ушей, и по­тому обращение к ней — такая же апострофа, как и об­ращение к морю. Пушкинская калмычка есть роман­тическая свободная стихия, только пародийно раз-


414

венчанная; поэт не увлекся вслед за ее кибиткой, как не ответил прежде на призывы морской волны:

Ты ждал, ты звал… я был окован;
Вотще рвалась душа моя:
Могучей страстью очарован,
У берегов остался я…

“Не всё ль равно, чтó ода, чтó элегия?” — спрашивает автор 4-й главы “Онегина” (строфы ХХХII—ХХХIII). “Не всё ль равно, что дикая калмыч­ка, что петербургская дама” — вот сухой остаток пуш­кинских стихов, в которых классицистская ода пароди­руется так же, как романтическая элегия. Эта идея “равенства” сути, ее “повсеместной одинаковости” на­ходит адекватное стилистическое выражение: в “Калмычке” аксиологически уравнены гетерогенные сти­листические элементы, теряющие свои объективно “высокие” или объективно “низкие” коннотации. От­сюда следует, что пушкинское послание идеальным образом вписывается в магистральную линию эволю­ции русского поэтического стиля: путь шел от гомо генности стилей у Ломоносова через их объективную гетерогенность в барковско-державинском бурлеске к субъектной гомогенизированности зрелого Пушкина, у которого полистилистичность текстов сопровожда­ется частичной нейтрализацией объективных стили­стических зарядов. Как происходило это уравнивание стилевых неровностей, хорошо видно на примере пуш­кинского письма А. Г. Родзянке от 8 декабря 1824  г. Те­ма письма нам близка — романтическая канонизация этнической экзотики:

Что, — спрашивал Пушкин, — твоя романтическая поэма Чупъ?Злодѣй! не мѣшай мнѣ въ моемъ ремеслѣ <...> не пе-


415

ребивай мнѣ мою романтическую лавочку. Къ стати: Баратынскiй написалъ поэму (не прогнѣвайся про Чухонку) <…> А я про Цыганку; каковъ? подовай-же намъ скорѣй свою Чупку — ай да Парнассъ! ай да Героини? ай да честная кампанiя! Воображаю, Аполлонъ смотря на нихъ закричитъ: за чемъ ведете мнѣ не ту? А какую же тебѣ надобно, прокля­тый Ѳебъ? Гречанку? Италiанку? чемъ ихъ хуже Чухонка или Цыганка <Пизда> одна — <еби>! т.е. оживи лучемъ вдохновенiя и славы” [Пушкин 1926, т. I , 104].

В этом письме одно и то же содержание получает разное стилевое выражение, и наоборот, одним и тем же стилем обсуждаются совсем разные предметы. Сперва Пушкин интересуется Анной Петровной Керн: “Говорятъ, она премиленькая вещь <...>”, — а по­том в близких выражениях характеризует “Эду” Бара­тынского: “<...> эта чухонка говорятъ чудо какъ мила” [Пушкин 1926, т. I, 104]. Так и в “Калмычке” прозаиз­мы (глаза узки, плосок нос) соединяются с романтиче­ским стилем, который, со своей стороны, не обяза­тельно относится к высоким предметам (какова дикая краса), но может и к сниженным, как в строчке За­быться праздною душой. Последнее словосочетание встречается уже в романтическом послании Пушкина “В. Ф. Раевскому” (1822):

Но что ж теперь тревожит хладный мир
Души бесчувственной и праздной?

В послании “Калмычке”, однако, праздная душа, при всей возвышенности выражения, не означает ничего, кроме состояния душевной пустоты ⁸.

⁸ Ср.: Цели нет передо мною: // Сердце пусто, празден ум <...> (“Дар напрасный, дар случайный...”, 1828).


416

Напоследок скажу, что в этой цепочке пародий и автопародий “Калмычка” вовсе не была последним зве­ном. Свое шуточное послание Пушкин тоже спароди­ровал, и не где-нибудь, а в “высоком” тексте, в письме Онегина, который объясняет Татьяне, почему он не по­любил ее еще в деревне: <...> Привычке милой не дал хо­ду <...> (ср.: Чуть-чуть, на зло моих затей, // Меня по­хвальная привычка // Не увлекла среди степей // Вслед за кибиткою твоей). Ю. Н. Тынянов был прав: “<...> па­родией комедии может быть трагедия” [1921, 9]. И все же пушкинская автореминисценция заставляет думать, что деревенская Татьяна представлялась Онегину поч­ти такой же дикаркой, как Пушкину его “любезная кал­мычка”. Вот почему герою романа кажется, что Лари­ны, приехавшие в первопрестольную с северо-запада, явились туда из глуши степных селений (ср. [Пушкин 1937, т. 6, 451, 598; Лотман 1980, 249—250, 355]).

 

Благой Д. Д. Творческий путь Пушкина (1826—1830). М., 1967.

Гоголь Н. В. Полное собрание сочинений. [М.; Л.]. 1952. Т. VIII: Статьи.

Илюшин А. Смоленский и воронежский списки поэмы Пушки­на “Братья разбойники” // Русская литература. 1965. № 3. С. 181-184.

Левкович Я. Л. Кавказский дневник Пушкина // Пушкин: Исследования и материалы. Л., 1983. Т. XI . С. 5-26.

Лернер Н. О. Пушкинологические этюды // Звенья: Сб. матер. и документов по истории литературы, искусства и общественной мысли XIX века. М.; Л., 1935. [Т.] V . С. 44-187.

Лотман Ю. М. Роман А. С. Пушкина “Евгений Онегин”: Ком­ментарий / Пособие для учителя. Л., 1980.

ПП — ‘Ma dove’, Пушкин А. С. Полное собрание сочинений: В 6 т., М.; Л. Т. VI: Путеводитель по Пушкину. Кн. 12. С. 227.

Пушкин А. С. Письма / Под редакцией и с примечаниями Л.Б. Модзалевского. М.; Л., 1926. Т. I ; 1935. Т. III.


417

Пушкин А. С. Полное собрание сочинений. [М; Л.], 1937. Т. 6; 1940. Т. 8. Кн. 1—2; 1949. Т. 12.

СО — [Рецензия на книгу:] А. Пушкин. Кавказский Пленник: Повесть, С.-Петербург 1822 // Сын Отечества. 1822. Ч. LXXX. Ч. XXXV. С. 80—83.

Сомов О. О Романтической Поэзии // Труды Высочайше ут­вержденного Вольного Общества Любителей Российской Словес­ности, 1823. Ч. XXIII. Кн. I. № VII. С. 43—59; Кн. II, № VIII. С. 151—162; № IX. С. 263—306; Ч. XXIV. Кн. II. № XI. С. 125—147.

Тихонов Н. Мой творческий опыт < —> начинающим писателям // Резец. 1934. № 4. С. 15—18.

Тынянов Ю. Достоевский и Гоголь: (К теории пародии). Пг., 1921.

Шапир M. И. Universum versus: Язык — стих — смысл в русской поэзии XVIII—XX веков. М., 2000. Кн. 1 (= Philologica russica et specu­lativa. Т. I).

Шапир М. И. Барков и Державин: Из истории русского бурле­ска // Пушкин А. С. Тень Баркова: Тексты. Комментарии. Экскурсы. М., 2002. С. 397—457 (= Philologica russica et speculativa. T. II).

 

В электронную публикацию внесены следующие изменения: на стр. 404 вставлена пропущенная открывающая скобка перед словами Обратим внимание…; на стр. 407 перед словами замечу, что и тут бурлеск… убрана точка с запятой и вставлена пропущенная открывающая скобка; там же страдания заменено на страданiя; на стр. 412 делекие заменено на далекие.

Рейтинг@Mail.ru