Поэтика. Стихосложение. Лингвистика. К 50-летию научной деятельности И. И. Ковтуновой: Сб. статей. М.: Азбуковник, 2003. С. 32—39.

[32]

А. Б. Пеньковский (Владимир)

«Из худших» или «из лучших»?
(О комментариях к строфе XXXV
восьмой главы «Евгения Онегина»
и об одной связанной с ними
текстологической ошибке) *

Напомню текст этой строфы, характеризующей, как было ска­зано Ю. М. Лотманом, «круг чтения Онегина» во время его вто­рого затворнического сидения:

Стал вновь читать он без разбора.
Прочел он Гиббона, Руссо, Манзони,
Гердера, Шамфора,
Madame de Staël, Биша, Тиссо,
Прочел скептического Беля,
Прочел творенья Фонтенеля,
Прочел из наших кой-кого,
Не отвергая ничего:
И альманахи, и журналы,
Где поученья нам твердят,
Где нынче так меня бранят,
А где такие мадригалы
Себе встречал я иногда:
Е sempre bene, господа.

Размышляя над этим текстом, Ю. М. Лотман убедительней­шим образом показал, что позиция тех, кто, исходя из предвзятой идеи о духовном перерождении Онегина в конце романа, видел в этом онегинском чтении свидетельство того, что «он продолжал следить за разнообразными течениями европейской науки и литературы» (Бродский 1950, 304), что он «от верхоглядства, свет-

* Работа выполнена при поддержке РГНФ (грант 01—04—00—132—а).


33

ского полуневежества, скрашенного уменьем говорить обо всем, серьезно погружается в мир знания и стремится “в просвещении стать с веком наравне”» (Гуковский 1957, 260), лишена каких бы то ни было реальных оснований.

Имена, входящие в указанный онегинский список, конечно, вполне достойные и заслуживают всяческого уважения (труды этих писателей стояли на полках пушкинской библиотеки и были прочитаны в свое время и им самим и его друзьями), но... «Трудно назвать стремлением “следить” за течением науки и ли­тературы чтение авторов, из которых лишь Манзони принадле­жал современности, а остальные писали в XVIII или даже XVII веке. <...> Это, — пишет Ю. М. Лотман, — совсем не те книги, которые жадно читает сам П<ушкин>, просит у друзей в Михайловском или добывает через Е. М. Хитрово в Петербурге», и «если пытаться найти в перечне онегинских книг какую-то сис­тему, то самым поразительным будет их несовременность», «бес­системность и странность» (Лотман 1983, 363).

Ничего «поразительного» и «странного», однако, в этой «не­современности» (которую все же не следует преувеличивать) и «бессистемности» онегинского «чтения» нет. Удивляться этому и, тем более, утверждать на этом основании, что Пушкин «сни­зил» «своего героя как притязающего на европейскую образован­ность и причастность к умственной жизни своего времени» (Ха­лизев 1987, 51), можно, только полностью отрешив­шись и от конкретной онегинской ситуации и от представляю­щего ее текста.

Совершенно очевидно, что в том душевном состоянии, в ка­ком находился Онегин, изнывающий «в тоске любовных по­мышлений » (8, XXX , 3), в отчаянии от безуспешности попыток добиться внимания не замечающей его Татьяны (8, ХХХ—ХХХІІ), «глубоко», «ума не внемля строгим пеням» (8, XXX, 5), «погру­женный» в « свое безумство» (безумство преступной любви к Татьяне, жене «родни и друга» своего) и «проклинающий его» (8, XXXIV, 6—7), «вновь» «отрекшийся» «от света», вновь за­творившийся «в молчаливом кабинете» и вновь погрузившийся в чтение (8, XXXIV ), он не имел ни возможности, ни желания уча­ствовать в обсуждении новинок и литературной или научной злобы дня. Онегину в этом его положении было не до каких бы то ни было интеллектуальных притязаний, и отнюдь не «причастность к умственной жизни своего времени» его волно-


34

вала. Кроме того, нужно учитывать, что, в отличие от Пушкина, у Онегина не было в это время никакого дружеского общения, которое ввело бы его в умственную жизнь столицы, и не было своей Е. М. Хитрово, которая доставала бы — по его просьбе или по собственной инициативе — интересные для него книги. И сам он, целиком поглощенный мыслью о Татьяне, «тащась» за нею «наудачу» (8, письмо), безнадежно ища встречи, посылая ей письма и томясь их безответностью (8, XXII—XXIII), не обходил, надо полагать, книжные лавки в поисках самого-самого...

Он затворился и стал читать то, что уже было на его полке. А она, естественно, не пополнялась новинками с тех са­мых пор, как он покинул Петербург, уехав в деревню, а затем в свое двухлетнее путешествие, и, вероятно, так и стояла, «задер­нутая» «траурной тафтой» (1, XLIV, 13—14)... Какая уж тут со­временность! И не все ли равно ему было, какая книга была в его руках, если всё было, как и тогда, в первый раз, в период его пер­вого душевного кризиса (см. об этом подробнее (Пеньковский 1999, 157—159)). И не книги сами по себе его интересовали, а лишь надежда с их помощью вырваться из заколдованного круга безнадежности, уйти от своих мыслей, заглушить свои чувства, усыпить свои воспоминания.... «И что ж? Глаза его читали, / Но мысли были далеко; / Мечты, желания, печали / Теснились в душу глубоко. / Он меж печатными строками / Читал духовными глазами / Другие строки. В них-то он / Был совершенно углуб­лен....» (8, XXXVI, 1—8).

Пушкин прямо и недвусмысленно обо всем рассказал и все назвал своими именами:

1. «...В одно собранье / Он едет; лишь вошел... ему / Она на­встречу. Как сурова! / Его не видит, с ним ни слова; / У! как те­перь окружена / Крещенским холодом она! / Как удержать него­дованье / Уста упрямые хотят! / Вперил Онегин зоркий взгляд: / Где, где смятенье, состраданье? / Где пятна слез?.. Их нет, их нет! / На сем лице лишь гнева след./ <...> / Надежды нет! Он уез­жает, / Свое безумство проклинает — / И в нем глубоко погру­жен, / От света вновь отрекся он. / И в молчаливом кабинете / Ему припомнилась пора, / Когда жестокая хандра / За ним гна­лася в шумном свете, / Поймала, за ворот взяла / И в темный угол заперла. / Стал вновь читать он без разбора...» (8, XXXIII, 3—14; XXXIV, 5—14; XXXV, 1).


35

«Стал вновь читать он без разбора» — это и есть исчерпы­вающе объясняемая ситуацией и точно обозначенная «несовре­менность» и «бессистемность» онегинского чтения. «Согласиться с автором» считает «правильным» и Ю. М. Лотман (Лотман 1983, 364). Подвергать же прямое пушкинское слово сомнению, подозревая его автора в лукавстве («Онегин читал вовсе не “без разбора”, как уверяет нас Пушкин, может быть, для отвода глаз» (Дьяконов 1963, 46)), нет решительно никаких оснований.

2. «И что ж? Глаза его читали, / Но мысли были далеко...» «...Он меж печатными строками / Читал духовными глазами / Другие строки. В них-то он / Был совершенно углублен» — это абсолютно ясное и не допускающее двойного толкования объяснение того, как и для чего на самом деле взялся за чтение Онегин, и как он читал. Ср. оставленную в черновой рукописи первой главы характеристику его чтения во время его первого кабинетного отрешения от мира: «Читал глазами неумело...» (Пушкин 1937 (1995), 246). Поэтому бессмысленно обсуждать, как это делает в своем библиофильском увлечении Набоков, ко­торому в этом случае изменила обычная его поразительная чут­кость к пушкинскому тексту, какое время мог или должен был затратить Онегин на чтение 18 томов Гиббона или дидактиче­ских трудов Руссо и какие места мог отчеркнуть его карандаш в книге «Максим и мыслей» Шамфора, в «Книге о здоровье лите­раторов» Тиссо и др. под. (Набоков 1998, 578—584).

О характере онегинского чтения выразительнейшим образом говорит сам текст обсуждаемой строфы. Представляющий ее кумулятивный перечислительный ряд («нагнетенное перечисле­ние», по слову Томашевского (1956, 619, 653)), заставляет вспом­нить опись имущества, взятого Лариными в поездку из их поме­стья в Москву: «Везут домашние пожитки, / Кастрюльки, стулья, сундуки, / Варенье в банках, тюфяки, / Перины, клетки с пету­хами, / Горшки, тазы et cetera , / Ну, много всякого добра» (7, XXXI, 6—11), а также картинки московских улиц, которые видит Татьяна из окна своего «возка»: «...вот уж по Тверской / Возок несется чрез ухабы. / Мелькают мимо будки, бабы, / Мальчишки, лавки, фонари, / Дворцы, сады, монастыри, / Бухарцы, сани, ого­роды, / Купцы, лачужки, мужики, / Бульвары, башни, казаки, / Аптеки, магазины моды, / Балконы, львы на воротах / И стаи га­лок на крестах» (7, XXXVIII).


36

Здесь та же противоречащая заявленной реальной ситуации стремительная легкость мчащегося галопом перечисления и та же нарушающая нормальную логику последовательность перечис­ляемых элементов:

(1)  Ларины собирались в дорогу медленно и долго («Отъезда день давно просрочен, / Проходит и последний срок» — 7, XXXI, 1—2), и рачительная хозяйка не могла свалить продуманно и за­ботливо подготовленные к упаковке вещи в кучу, так что «кастрюльки» оказались рядом со «стульями», «варенье в банках» вме­сте с «тюфяками», а «перины» в соседстве «клеток с петухами». Этот смешной кавардак отражает мягко ироничную точку зрения повествователя (ее выдают латинское «et cetera» и шутливо раз­говорное «Ну, много всякого добра») и совмещенный с нею взгляд всегда и во всем далекой от быта, отчужденно и неприяз­ненно глядящей на подготовку к отъезду Татьяны...

(2) Ларины, как ясно из текста романа, выехали в путь целым караваном, состоявшим из «возка», в котором ехали «бары», и трех кибиток с домашними пожитками (см. выше). Везли их «осьмнадцать кляч» (7, XXXI, 14), на одной из которых — «то­щей и косматой» — «сидел» «форейтор бородатый» (7, XXXII, 5—6), и, поскольку они не летели «на почтовых», а «семь суток» «тащились» «на своих», «наша дева насладилась / Дорожной скукою вполне» (7, XXXV, 13—14). И как не было в глазах Тать­яны анекдотического мелькания дорожных «верст» на пути в Москву (7, XXXV, 7—8), так не могли мелькать в ее глазах и кар­тинки Москвы: «тощие клячи» Лариных после долгой и мучи­тельной семисуточной дороги не способны были перейти в скачку на «ухабах» Тверской. Но тряска на этих ухабах и душев­ное состояние Татьяны, впервые увидевшей из окна своего возка огромный столичный город, вполне объясняют стреми­тельные, разнонаправленные, вперед и назад, вверх и вниз, прыгающие движения ее пораженного взгляда, выхватывающего случайные, не складывающиеся в стройную картину предметы и лица.

Такова же и природа перечня онегинских книг, содержатель­ная «странность» которого дополняется противоречием между значительностью перечисляемых имен и серьезностью предпола­гаемого ими действия, с одной стороны, и галопирующим харак­тером и почти плясовым ритмом перечисления, с другой. Ср. здесь также нарушающее нормальную логику соединение «из


37

наших кой-кого» и «не отвергая ничего». За этим стоит типичная ситуация безуспешного использования книги в качестве психоте­рапевтического средства («библиотерапия», как сказано по сход­ному поводу в (Еськова 1999, 90)), когда книга берется, раскры­вается (в пушкинскую эпоху говорили также: развертывается или разгибается) и, после бессильных попыток сосредоточиться, прочесть и понять читаемое, отбрасывается и заменяется другой, которая в свою очередь, уступает место следующей и т. д. Эту блестящую пушкинскую игру на противоречии между «важ­ными» именами и легковесностью их перечисления тонко почувствовал В. К. Кюхельбекер, назвавший список онегинских книг «шутовской шуткой».

Именно на мнение Кюхельбекера, как авторитетного «совре­менника», носителя передовой декабристской идеологии, ссыла­ется, говоря о «бессистемности и странности» онегинского чте­ния, Ю. М. Лотман (1983, 363), и вслед за ним, не называя ника­ких конкретных имен, но, вероятно, имея в виду того же Кюхель­бекера, В. Е. Хализев утверждает, что «перечень прочитанного» Онегиным «не только не возвышал героя романа в глазах лю­дей пушкинского круга, но, напротив, его дискредитировал» (Ха­лизев 1987, 51).

Какие же слова Кюхельбекера дали исследователям основание для столь ответственных заключений? Оказывается, что речь идет о дневниковой записи ссыльного декабриста, которую цити­рует в своем комментарии Ю. М. Лотман: «...”Из худших строф 35-я, свидетельствующая, что Александр Сергеевич родной пле­мянник Василия Львовича Пушкина, великого любителя имен собственных; особенно мил Фонтенель с своими творениями в этой шутовской шутке” (Кюхельбекер, с. 101—102). Кюхельбекер имеет в виду ряд перечислений в стихотворениях В. Л. Пуш­кина...» (Лотман 1983, 363).

Однако в тексте «Дневника» В. К. Кюхельбекера в записи от 21 февраля 1832 г. во всех просмотренных мною изданиях, в том числе и в том, каким пользовался Ю. М. Лотман (В. К. Кюхельбе­кер. Путешествие; Дневник; Статьи. Л., 1979), и именно на ука­занной им странице 101 напечатано: «Из лучших строф 35-я...».

«Из лучших ...», а не «из худших ...», как, вероятно, по ошибке при чтении сделанной ранее своей или чужой рукой выписки, где произошло непроизвольное пересечение косых составляющих буквы «эль» в точке их смыкания, воспроизвел Лотман, одновре-


38

менно заменив воспринятую как результат описки букву ч на д (лучших *хучших худших). В пользу этого предположения говорит и то, что вся запись Кюхельбекера в лотмановской цитате искажена: в отступление от подлинника оказались не­обозначенно раскрыты и восполнены кюхельбекеровские сокра­щения: «Ал. Пушкин» и «В. Пушкина», вставлено отсутствующее определение «родной» к слову «племянник», потеряны авторские выделения, сняты кавычки, допущены графические замены («творениями» вместо «твореньями»). И поскольку это так, то целесообразно воспроизвести текст Кюхельбекера полностью:

«...Из лучших строф 35-я, свидетельствующая, что Ал. Пуш­кин племянник В. Пушкина, великого любителя имен собствен­ных: особенно мил Фонтенель с своими “твореньями” в этой шу­товской шутке...» (А. А. Дельвиг. В. К. Кюхельбекер. Избранное. М, 1987, с. 507; В. К. Кюхельбекер. Сочинения. Л., 1989, с. 453).

При этом изменилась на прямо противоположную не только оценка Кюхельбекером строфы XXXV 8-й главы «Евгения Оне­гина», но и его оценка поэзии В. Л. Пушкина.

Эта нечаянная ошибка Ю. М. Лотмана, освященная авторите­том его имени, естественно воспроизводится пушкинистами сле­дующего поколения, цитирующими Кюхельбекера или ссылаю­щимися на него, минуя первоисточник, и служит им отправным пунктом для дальнейших оценочных суждений. Ср.: «...перечисление имен — особый стилистический прием, раз­дражавший, например, Кюхельбекера, который писал: <далее следует та же цитата со ссылкой на Лотмана>...» (Найдич 1997, 88).

Впрочем, как бы ни оценивал «35-ю строфу» Кюхельбекер, эта оценка, поскольку ее предметом является «прием перечисле­ния», никоим образом не может прямо переноситься на героя и уж тем более не может служить основанием для выводов идеоло­гического характера.

ЛИТЕРАТУРА

Бродский Н. Л. Евгений Онегин: Роман А. С. Пушкина. М, 1950.

Гуковский Г. А. Пушкин и проблемы реалистического стиля. М., 1957.


39

Дьяконов И. М. О восьмой, девятой и десятой главах «Евгения Онегина» // Русская литература. 1963. № 3.

Еськова Н. А. Хорошо ли мы знаем Пушкина. М., 1999.

Лотман Ю. М. Роман Пушкина «Евгений Онегин». Коммен­тарий. Л., 1983.

Набоков В. В. Комментарий к роману А. С. Пушкина «Евге­ний Онегин». Санкт-Петербург, 1998.

Найдич Л. Перечислительные ряды в романе «Евгений Оне­гин» // Пушкинский сборник. Иерусалим, 1997.

Пеньковский А. Б. Нина. Культурный миф золотого века рус­ской литературы в лингвистическом освещении. М., 1999.

Пушкин А. С. Полное собрание сочинений: В 17 томах. Т. 6. Л.; М., 1937 (1995).

Томашевский Б. В. Пушкин. Кн. I (1813-1824). М.; Л., 1956.

Хализев В. Е. Завершение действия «Евгения Онегина» // А. С. Пушкин. Проблемы творчества. Калинин, 1987.

Рейтинг@Mail.ru