|
А. Чудаков СЕМЬ СВОЙСТВ НАУЧНОГО МЕТОДА ВИНОГРАДОВА
Первое, что удивляет всех, кому случится познакомиться с наследием Виктора Владимировича Виноградова в достаточной полноте, — небывлое разнообразие его филологических интересов. Филологических — даже не совсем точно, ибо начал он с серьезного труда по истории раскола, над которым работал еще на последнем курсе рязанской духовной семинарии; и в дальнейшем исторический культурный и бытовой фон составлял непременную подстилающую поверхность всех его работ — будь то грамматика, поэтика или историческая лексикология. Обучаясь после семинарии в Петрограде одновременно в Историко-филологическом и Археологическом институтах, Виноградов, по его собственным словам, «среди самых противоречивых влечений» под влиянием проф. Н. М. Каринского выбрал занятия языком. Под руководством Шахматова к концу 1919 г. он подготовил диссертацию «Исследования в области фонетики северно-русского наречия. Очерки из истории звука ђ в северно-русском наречии». Но вместе с глубокими занятиями лингвистикой, одновременно — это слово можно считать ключевым при описании его научной деятельности — в 1917—1921 гг. он печатает рецензии на очередной (XIII) выпуск Д. Языкова «Обзор жизни и трудов русских писателей и писательниц», на книги Тынянова «Гоголь и Достоевский», К. Чуковского «Некрасов как художник», А. Селищева «Забайкальские старообрядцы», Р. Якобсона «Новейшая русская поэзия» и др.; публикует статью о повести Гоголя «Нос», две статьи о Достоевском, работает над статьями о Житии протопопа Аввакума и стиле А. Ахматовой (опубликованы в 1922 г.). Одновременность разнотемных работ была и дальше. Так, например, про 1926 г. мы имеем сведения (неполные), извлеченные из писем, печатных отчетов и архивных дел ГИИИ о шестнадцати прочитанных им докладах, среди коих: «О церковнославянизмах», «Натуральная новелла 30 — 40 гг.», «О языке драмы как особой разновидности художественной речи», «О построении теории стилистики», «О принципах языковой реформы Карамзина», «О герое в лирике», «О литературном произношении в XVIII в.», выступление на докладе Е. Замятина «О работе над пьесой ”Блоха“» и др. В последующие десятилетия одновременно шла работа уже над большими книгами: «Языком Пушкина», «Очерками по истории русского литератур- 9ного языка XVII—XIX вв.», «Современным русским языком» и «Стилем Пушкина», не считая множества статей, рецензий, заметок, докладов, разнообразных курсов лекций и проч. Слово «энциклопедист», кажется, прочно приставшее к Виноградову, не отражает верно тип его научного мировидения. Это определение предполагает знание разных областей, часто друг с дружкой не связанных как статьи в энциклопедическом словаре. У Виноградова было другое. В светлом поле сознания он держал один объект — язык-речь, который видел со всех сторон — от морфологической до стилистической. Все это было Слово. Язык преподносился ему во всех ипостасях разом. Обладая таким стереоскопическим зрением, он видел жизнь каждого факта языка во всех ярусах языковой системы; иногда кажется, что и всю языковую систему в целом. В любой его статье на одну даже твердо обозначенную тему всегда отыщется материал на темы смежные и боковые. Тем более это относится к его капитальным трудам. «Русский язык» далеко выходит за рамки морфологии, включая разнообразные материалы семасиологии, словообразования, исторической лексикологии (в предисловии сам автор отметил, что его занятия в этой области не могли «не отразиться на изложении грамматического учения о слове»), синтаксиса, стилистики художественной речи. И если утром он писал книгу об истории синтаксических учений, в полдень читал лекцию о языке художественной литературы, в обед выступал с развернутой рецензией на диссертацию по исторической грамматике, а ночью писал статью о культуре речи, — то такие переходы были ему не трудны, ибо это не было уходом из одной области в другую, но лишь переменой угла зрения, способа освещения, описания, метаязыка. Все сферы изучения языка для него не были отделены твердо проведенными в новое время границами, но, как в золотой век Ломоносова, Востокова, Шишкова (высоко им ценимых), были взаимопроницаемы и взаимно обогащали друг друга. С этим связан стиль его сочинений. Стремление во всякий момент повествования, в каждой фразе запечатлеть ту метафизическую, грамматическую и стилистическую многопланность слова, которую он ощущал, приводило к «трудному» стилю. Но этот стиль соответствовал сложности объекта. В метафизической сфере далеко не всякая мысль может быть выражена просто и недлинно. Второй чертой филолога Виноградова было — знание текстов. Начитанность его была исключительна. В бытность свою аспирантом Виноградова я услышал в одном из его выступлений, что, готовясь к магистерскому экзамену, он прочел все журналы и литературные газеты первых десятилетий XIX в. Я потом переспросил: все ли? Виноградов сказал, характерно подняв брови: «Разумеется, все». При чтении и слушании Виноградова не оставляла мысль, что он прочел все русские книги — по крайней мере с середины 18-го в. до 60—70-х гг. 19-го. Он читал всё: газеты, альманахи, журналы, прозу, стихи, историю, публицистику, своды законов, сборники 10судебных речей и духовных сочинений, военные уставы, ботаники, словари сельскохозяйственные и псовой охоты, лечебники, письмовники. Это спасало его в годы ссылок от самого для него тяжкого — мыслительного простоя: материал оказывался везде, в любой случайно попавшей ему в руки книге на любую тему. Потому что всё это было Слово. Результатом этой начитанности было обилие в виноградовских сочинениях лингвистических характеристик, квалификаций, восходящих не к словарям и грамматикам, но прямо к многообразным контекстам, социально-речевому и стилистическому узусу времени, нигде, кроме самих текстов, не зафиксированному во всей, живой полноте. Историзм был для него не теоретическим представлением, но повседневным инструментом, способом видения. Обе эти черты с непреложностью предопределили третью: множественность соположений анализируемого текста со всеми остальными. В первой статье Виноградова по поэтике — о повести Гоголя «Нос» (1920) был дан столь полный перечень «носологической» литературы, на которой взросла гоголевская повесть, что прошедшие с тех пор с лишком семьдесят лет мало что к этому перечню добавили. «Я старался расширить круг стилистических сравнений, пытаясь не только дать, по возможности, исчерпывающий реестр реминисценций из Гоголя ...» «Особенно необходима полнота восстановления» — подобные высказывания не раз встретит читатель книг ученого. Работою о «Носе» Виноградов, по сути, открыл еще не бывший в исследовании новейшей литературы метод: исчерпывающий учет массовой литературной продукции, на фоне которой изучаемое произведение получает совершенно иной вид и смысл. Но при всей полноте привлекаемые тексты образуют все же открытый список; отсюда неопреодолимое противоречие: стремление к исчерпанности и сознание ее невозможности. Это составляло постоянную эмоциональную подоснову общеметодологических медитаций Виноградова. Поэтому четвертая особенность его научного метода — полнота учета сделанного предшественниками. Уже публикация первой его работы «О самосожжении у раскольников-старообрядцев (XVI—XX вв.)» сопровождалась таким примечанием редактора: «Настоящее исследование, принадлежащее бывшему нашему ученику, питомцу Рязанской духов[ной] семинарии <...> представляет собою солидный научный труд, полезный для всякого пастыря и миссионера <...>. В своем труде автор дополняет и подвергает критическому рассмотрению всё, что писано по указанному вопросу ранее учеными и профессорами духовных и светских высших учеб[ных] заведений» («Миссионерский сборник», Рязань, 1917, № 1—2). Эта черта сохранилась навсегда; Виноградов не считал работу оконченной, не прочтя всего, что было доступно, по данной проблеме; это хорошо видно по аппарату любой из его статей. С. М. Бонди говорил мне, что не 11раз убеждался, что Виноградов по любому вопросу пушкинистики читал — и помнил! — всю литературу. Особое значение в изучении всякой проблемы Виноградов придавал мнениям современников исследуемого текста — грамматиков, авторов словарей, критиков, литераторов. Прижизненная критика из необязательного и лишь иллюстрирующего собственные мысли исследователя материала в трудах Виноградова превратилась в составляющую его метода. Такие введенные им историко-литературные понятия, как «сентиментальный натурализм», «романтически-ужасный жанр» восходят к дефинициям самих современников и участников литературного процесса. На высказывания В. Жуковского, П. Вяземского, М. А. Дмитриева Виноградов опирается в своих главных квалификациях стиля И. И. Дмитриева. Такие глубоко раскрытые Виноградовым фундаментальные особенности стиля Пушкина, как смешение лексических пластов разных стилистических сфер и равновесие всех элементов стиля восходят к определениям, как тщательно фиксирует автор, П. Вяземского, А. Вельтмана, М. Каткова. Одной из существеннейших заслуг Тынянова-ученого Виноградов считал ту, что «вслед за своим героем В. К. Кюхельбекером он пришел к выводу, что важнее, чем деление на классиков и романтиков, — противопоставление карамзинистов (”германо-россов и русских французов“) ”славянам“, архаистам». Эти категории Тынянов противопоставил традиционным «псевдотерминам», «расплывчатым» и «пустым». В современной науке живет несколько снисходительное отношение к мысли прошлых веков. У Виноградова было обратное. Труды А. Востокова, Н. Греча, Г. Павского, «отчасти Ф. Буслаева», К. Аксакова, не говоря уж о Потебне и Шахматове, он ставил гораздо выше современных «по количеству конкретных фактов, по степени охвата живого литературно-языкового материала, по стилистической тонкости и глубине его освещения». Это будем считать пятой чертой его научного менталитета. Однако при всем исключительном внимании к своим предшественникам Виноградов был начисто лишен прощающей слабости или заведомого предпочтения к кому-либо из них. Вряд ли где в его многочисленных трудах по истории филологической науки мы встретим такой набор эпитетов, которым он уснастил характеристику своего учителя А. А. Шахматова: «Тонкое историческое чутье, живое понимание реальных фактов истории русского языка, широкий синтетический охват материала, гениальный дар индуктивного исследования и конструктивной систематизации». Сила великого лингвиста — «в непревзойденной глубине анализа грамматических категорий». Но это нисколько не мешает Виноградову через несколько страниц написать: «Слабость грамматической позиции Шахматова — в психологическом теоретизировании, в произвольности семасиологических критериев при расчленении грамматических понятий, в перенесении языковых фактов и соотношений из прошлых эпох на почву современности, в грамматических анахронизмах». 12О знаменитой статье Л. В. Щербы «О частях речи в русском языке», которая, по словам самого Виноградова «оказала сильное освежающее влияние на русскую грамматическую традицию», он тут же замечает: «Под влиянием этого семантического либерализма вся система категорий в статье Щербы имеет несколько развинченный вид». Редко кого Виноградов ставил так высоко, как А. А. Потебню. Не говоря уж о таких квалификациях, как «поразительное остроумие и изощренная тонкость лингвистического анализа», Виноградов дает ему высшую оценку в своей иерархии научных ценностей: этим ученым «всякое явление языка познается и осмысливается не изолированно, а в контексте всего языка, в сочетании с другими явлениями, что предполагает ”глубокое освоение системы языка в целом“». Но здесь же читаем: «В этой порочной насквозь индивидуалистической концепции недооцениваются осознанные коллективом и реализуемые им в разных контекстах, более или менее ”константные“, устойчивые семантические формы слова. Субъективно-идеалистическое отношение к слову как к индивидуально-неповторимому акту духовного творчества закрыло перед Потебней социальную общность лексемы как средства речевой коммуникации, отражающей действительность и — вместе с тем — отношение к ней целого человеческого коллектива». После этого не приходится удивляться резким и иногда едким оценкам сочинений всё в том же первом выпуске книги «Современный русский язык» ученых не столь великих, многих из коих, впрочем, Виноградов также очень ценил и подробное изложение — почти реферирование — трудов которых давал в разделах-очерках по истории лингвистических идей: «Эти мысли (очень плодотворные, если освободить их от абстрактно-психологического тумана и перенести на реально-историческую почву) в концепции Овсянико-Куликовского приводят к наивному смешению лексических и грамматических понятий и категорий». «В работах Петерсона, относящихся к морфологии, схематизм и антиисторизм фортунатовской теории достиг крайнего предела». «Наивный эклектизм, свойственный этому тонкому наблюдателю (А. М. Пешковскому. — А. Ч.) отдельных грамматических фактов, мешал ему расстаться с догмами учения Фртунатова». В стиле некоторых таких характеристик, безусловно, сказался свойственный 30-м годам узус тона оценок прошлого. Так же жестко и трезво он оценивал и себя самого, свои труды. В одном из первых писем из вятской ссылки к жене, Н. М. Малышевой, он писал, что ссылка покажет, является ли он ученым «выше средней величины» — т. е. сможет ли работать в таких условиях. В предисловии ко второму изданию «Очерков по истории русского литературного языка XVII—XIX вв.» (1938) он так оценивал некоторые разделы первого издания (1934) этой книги: «Особенно бледными и расплывчатыми получились очерки таких периодов, которые требовали сложного предварительного обследования языка художественной литературы, публицистики и науки <...> Само освещение и объяснение отдельных языковых явлений или целых периодов 13в истории русского языка могло оказаться и оказалось спорным, односторонним и даже ошибочным». За два года до смерти Виноградов в одной из книг констатировал с неменьшей бескомпромиссностью: «Понятия ”литературный язык“ и ”язык художественной литературы“ недостаточно разграничены. Объемы этих понятий для разных исторических эпох не определены. Исторические формы взаимодействий между литературным языком и языком художественной литературы пока еще в деталях не установлены». Эти холодные упреки их автор относил к тому, кто больше всех сделал в изучении того и другого, — к себе самому. Холодная трезвость — шестая черта личности Виноградова-ученого. Редкое и давно утраченное гуманитарным знанием свойство — видеть всё только в связи со всем — было его седьмою и роковою чертой — роковою потому, что невозможность вычленить, вынуть, отделить явление от других, вживе связанных с ним тысячью нитей, была у Виноградова почти болезненной. Мучительная боязнь не упомянуть о каком-либо сопутствующем явлении, отойти от сугубо исторического подхода, отбросить нечто в угоду резкости формулировки заставляла его обставлять свои теоретические положения таким обилием фактов, что теоретическое русло нередко размывалось и терялось в морях материала и дебрях боковых эволюционных ветвей. Обладая мощным теоретическим умом, работ чисто теоретических он написал немного. Из статей тыняновско-щербовского типа, когда всего на нескольких страницах изложена суть большой проблемы, можно назвать разве что: «Проблема сказа в стилистике» (1925), «К построению теории поэтического языка» (1926), «О формах слова» (1944), «Об основных типах фразеологических единиц в русском языке» (1947), «Основные типы лексического значения слова» (1953), быть может еще две-три. Он не боялся отвечать за возложенное на себя. Вывести на титуле рукописи «Стиль Пушкина» или «Русский язык. Грамматическое учение о слове» (а не «Из записок по русской грамматике») — мог только человек бесстрашный и знающий цену тому, что он сделал. Но способность — почти противовольная — видеть все в широкой перспективе и множестве связей и неумение оставить в стороне хоть одну из них приводила к грандиозности в замыслах и программах. Занявшись гоголевской эпохою, он лелеет замыслы целой серии работ, преимущественно книг. Вот неполный их список, извлеченный из его работ и писем первого десятилетия и механически отрезанный нами рубежом 1929 года: 1) Натуральная школа и ранние произведения Достоевского; 2) Гоголь и французские романтики; 3) Статья, посвященная детальному обзору воздействия на Гоголя В. Скотта и русских «вальтер-скоттиков»; 4) Гоголь и Вольтер; 5) Гоголь и историческая действительность; 6) Этюды о стиле Гоголя, вып. II — «Гоголь и романтически-ужасный жанр»; 7) Этюды о стиле Гоголя, вып. III — «Гоголь и русское стернианство»; 8) Образ автора в литературной системе Гоголя; 9) Образ автора в литера- 14турной системе Гоголя и Достоевского; 10) Формы сказа в художественной прозе; 11) Язык драмы. Снова обратившись к Гоголю в 1936 г., он опять задумывает несколько взаимосвязанных книг. Серию книг он предполагает написать об образе автора, не оставляя эту идею до последних дней. Многое из замысленного он успел выполнить — например, по Пушкину. Будь эпоха помягче и его жизнь полегче — без десяти лет ссылок, работы в отрыве от настоящих библиотек, он, несомненно, сделал бы еще больше. Но, конечно, выполнить все его программы и планы не хватило бы и нескольких жизней при самых идеальных условиях. Приходилось слышать, что Виноградов в книгах 50-х годов повторял свои идеи 20-х. Скажу больше: кто работал в его архиве, знает, что из своих работ 20—30 гг., которые не удалось тогда напечатать, теперь, когда все препятствия для него отпали, переносил почти без изменений целые разделы. Использование старого, готового? Но можно это расценить и иначе. В 50—60-е годы, когда даже Б. Эйхенбаум уже не занимался поэтикой, а к В. Шкловскому ходили только американские аспиранты и исследования с использованием методов формальной школы не печатали даже самые прогрессивные редакторы, — в это время Виноградов один в своих книгах предлагал те же формальные анализы, что и в своих работах двадцатых — дридцатых годов. Многое писалось иначе — быть может, не так остро, с некоторым многословием академика-секретаря. Но от своих прежних мыслей он не отрекался, не каялся. Эта верность идеям золотого века отечественной филологии имела огромное воспитательное значение (для тех, кто способен был воспитываться). Особенностей, черт у метода и стиля научной медитации Виноградова было больше; их вообще трудно подсчитать. Но главных было семь. 15 |