Филологический сборник (к 100-летию со дня рождения академика В. В. Виноградова) / Российская академия наук. Отделение литературы и языка. Институт русского языка им. В. В. Виноградова РАН / Отв. ред. докт. филол. н. М. В. Ляпон. М.: Институт русского языка им. В. В. Виноградова РАН, 1995. С. 9—15.

А. Чудаков

СЕМЬ СВОЙСТВ НАУЧНОГО МЕТОДА ВИНОГРАДОВА

 

Семь металлов создал свет
По числу семи планет.

На неделе семь дней; семь
мудрецов на свете было.

Первое, что удивляет всех, кому случится познакомиться с наследием Виктора Владимировича Виноградова в достаточной полноте, — небывлое разнообразие его филологических интересов. Филологических — даже не совсем точно, ибо начал он с серьезного труда по истории раскола, над ко­торым работал еще на последнем курсе рязанской духовной семинарии; и в дальнейшем исторический культурный и бытовой фон составлял непре­менную подстилающую поверхность всех его работ — будь то грамматика, поэтика или историческая лексикология.

Обучаясь после семинарии в Петрограде одновременно в Историко-филологическом и Археологическом институтах, Виноградов, по его соб­ственным словам, «среди самых противоречивых влечений» под влиянием проф. Н. М. Каринского выбрал занятия языком. Под руководством Шах­матова к концу 1919 г. он подготовил диссертацию «Исследования в облас­ти фонетики северно-русского наречия. Очерки из истории звука ђ в север­но-русском наречии». Но вместе с глубокими занятиями лингвистикой, одновременно — это слово можно считать ключевым при описании его на­учной деятельности — в 1917—1921 гг. он печатает рецензии на очеред­ной (XIII) выпуск Д. Языкова «Обзор жизни и трудов русских писателей и писательниц», на книги Тынянова «Гоголь и Достоевский», К. Чуковского «Некрасов как художник», А. Селищева «Забайкальские старообрядцы», Р. Якобсона «Новейшая русская поэзия» и др.; публикует статью о повести Гоголя «Нос», две статьи о Достоевском, работает над статьями о Житии протопопа Аввакума и стиле А. Ахматовой (опубликованы в 1922 г.).

Одновременность разнотемных работ была и дальше. Так, например, про 1926 г. мы имеем сведения (неполные), извлеченные из писем, печат­ных отчетов и архивных дел ГИИИ о шестнадцати прочитанных им докла­дах, среди коих: «О церковнославянизмах», «Натуральная новелла 30 — 40 гг.», «О языке драмы как особой разновидности художественной речи», «О построении теории стилистики», «О принципах языковой реформы Ка­рамзина», «О герое в лирике», «О литературном произношении в XVIII в.», выступление на докладе Е. Замятина «О работе над пьесой ”Блоха“» и др. В последующие десятилетия одновременно шла работа уже над большими книгами: «Языком Пушкина», «Очерками по истории русского литератур-

9

ного языка XVII—XIX вв.», «Современным русским языком» и «Стилем Пушкина», не считая множества статей, рецензий, заметок, докладов, раз­нообразных курсов лекций и проч.

Слово «энциклопедист», кажется, прочно приставшее к Виноградову, не отражает верно тип его научного мировидения. Это определение пред­полагает знание разных областей, часто друг с дружкой не связанных как статьи в энциклопедическом словаре. У Виноградова было другое.

В светлом поле сознания он держал один объект — язык-речь, кото­рый видел со всех сторон — от морфологической до стилистической. Все это было Слово. Язык преподносился ему во всех ипостасях разом. Обладая таким стереоскопическим зрением, он видел жизнь каждого факта языка во всех ярусах языковой системы; иногда кажется, что и всю языковую систему в целом.

В любой его статье на одну даже твердо обозначенную тему всегда оты­щется материал на темы смежные и боковые. Тем более это относится к его капитальным трудам. «Русский язык» далеко выходит за рамки морфо­логии, включая разнообразные материалы семасиологии, словообразования, исторической лексикологии (в предисловии сам автор отметил, что его за­нятия в этой области не могли «не отразиться на изложении грамматичес­кого учения о слове»), синтаксиса, стилистики художественной речи. И если утром он писал книгу об истории синтаксических учений, в полдень читал лекцию о языке художественной литературы, в обед выступал с раз­вернутой рецензией на диссертацию по исторической грамматике, а ночью писал статью о культуре речи, — то такие переходы были ему не трудны, ибо это не было уходом из одной области в другую, но лишь переменой угла зрения, способа освещения, описания, метаязыка. Все сферы изучения языка для него не были отделены твердо проведенными в новое время гра­ницами, но, как в золотой век Ломоносова, Востокова, Шишкова (высоко им ценимых), были взаимопроницаемы и взаимно обогащали друг друга.

С этим связан стиль его сочинений. Стремление во всякий момент по­вествования, в каждой фразе запечатлеть ту метафизическую, грамматичес­кую и стилистическую многопланность слова, которую он ощущал, приво­дило к «трудному» стилю. Но этот стиль соответствовал сложности объекта. В метафизической сфере далеко не всякая мысль может быть выражена просто и недлинно.

Второй чертой филолога Виноградова было — знание текстов. Начи­танность его была исключительна. В бытность свою аспирантом Виногра­дова я услышал в одном из его выступлений, что, готовясь к магистерскому экзамену, он прочел все журналы и литературные газеты первых десятиле­тий XIX в. Я потом переспросил: все ли? Виноградов сказал, характерно подняв брови: «Разумеется, все». При чтении и слушании Виноградова не оставляла мысль, что он прочел все русские книги — по крайней мере с середины 18-го в. до 60—70-х гг. 19-го. Он читал всё: газеты, альманахи, журналы, прозу, стихи, историю, публицистику, своды законов, сборники

10

судебных речей и духовных сочинений, военные уставы, ботаники, словари сельскохозяйственные и псовой охоты, лечебники, письмовники. Это спа­сало его в годы ссылок от самого для него тяжкого — мыслительного про­стоя: материал оказывался везде, в любой случайно попавшей ему в руки книге на любую тему. Потому что всё это было Слово.

Результатом этой начитанности было обилие в виноградовских сочи­нениях лингвистических характеристик, квалификаций, восходящих не к словарям и грамматикам, но прямо к многообразным контекстам, социаль­но-речевому и стилистическому узусу времени, нигде, кроме самих текстов, не зафиксированному во всей, живой полноте. Историзм был для него не теоретическим представлением, но повседневным инструментом, способом видения.

Обе эти черты с непреложностью предопределили третью: множест­венность соположений анализируемого текста со всеми остальными. В пер­вой статье Виноградова по поэтике — о повести Гоголя «Нос» (1920) был дан столь полный перечень «носологической» литературы, на которой взросла гоголевская повесть, что прошедшие с тех пор с лишком семьдесят лет мало что к этому перечню добавили. «Я старался расширить круг сти­листических сравнений, пытаясь не только дать, по возможности, исчерпы­вающий реестр реминисценций из Гоголя ...» «Особенно необходима пол­нота восстановления» — подобные высказывания не раз встретит читатель книг ученого.

Работою о «Носе» Виноградов, по сути, открыл еще не бывший в ис­следовании новейшей литературы метод: исчерпывающий учет массовой литературной продукции, на фоне которой изучаемое произведение полу­чает совершенно иной вид и смысл.

Но при всей полноте привлекаемые тексты образуют все же открытый список; отсюда неопреодолимое противоречие: стремление к исчерпаннос­ти и сознание ее невозможности. Это составляло постоянную эмоциональ­ную подоснову общеметодологических медитаций Виноградова.

Поэтому четвертая особенность его научного метода — полнота учета сделанного предшественниками. Уже публикация первой его работы «О самосожжении у раскольников-старообрядцев (XVI—XX вв.)» сопровож­далась таким примечанием редактора: «Настоящее исследование, принад­лежащее бывшему нашему ученику, питомцу Рязанской духов[ной] семина­рии <...> представляет собою солидный научный труд, полезный для всякого пастыря и миссионера <...>. В своем труде автор дополняет и подвергает критическому рассмотрению всё, что писано по указанному вопросу ранее учеными и профессорами духовных и светских высших учеб[ных] заведе­ний» («Миссионерский сборник», Рязань, 1917, № 1—2).

Эта черта сохранилась навсегда; Виноградов не считал работу окончен­ной, не прочтя всего, что было доступно, по данной проблеме; это хорошо видно по аппарату любой из его статей. С. М. Бонди говорил мне, что не

11

раз убеждался, что Виноградов по любому вопросу пушкинистики читал — и помнил! — всю литературу.

Особое значение в изучении всякой проблемы Виноградов придавал мнениям современников исследуемого текста — грамматиков, авторов сло­варей, критиков, литераторов. Прижизненная критика из необязательного и лишь иллюстрирующего собственные мысли исследователя материала в трудах Виноградова превратилась в составляющую его метода. Такие вве­денные им историко-литературные понятия, как «сентиментальный натура­лизм», «романтически-ужасный жанр» восходят к дефинициям самих со­временников и участников литературного процесса. На высказывания В. Жуковского, П. Вяземского, М. А. Дмитриева Виноградов опирается в своих главных квалификациях стиля И. И. Дмитриева. Такие глубоко рас­крытые Виноградовым фундаментальные особенности стиля Пушкина, как смешение лексических пластов разных стилистических сфер и равновесие всех элементов стиля восходят к определениям, как тщательно фиксирует автор, П. Вяземского, А. Вельтмана, М. Каткова. Одной из существенней­ших заслуг Тынянова-ученого Виноградов считал ту, что «вслед за своим героем В. К. Кюхельбекером он пришел к выводу, что важнее, чем деление на классиков и романтиков, — противопоставление карамзинистов (”гер­мано-россов и русских французов“) ”славянам“, архаистам». Эти категории Тынянов противопоставил традиционным «псевдотерминам», «расплывча­тым» и «пустым». В современной науке живет несколько снисходительное отношение к мысли прошлых веков. У Виноградова было обратное. Труды А. Востокова, Н. Греча, Г. Павского, «отчасти Ф. Буслаева», К. Аксакова, не говоря уж о Потебне и Шахматове, он ставил гораздо выше современных «по количеству конкретных фактов, по степени охвата живого литератур­но-языкового материала, по стилистической тонкости и глубине его осве­щения». Это будем считать пятой чертой его научного менталитета.

Однако при всем исключительном внимании к своим предшественни­кам Виноградов был начисто лишен прощающей слабости или заведомого предпочтения к кому-либо из них.

Вряд ли где в его многочисленных трудах по истории филологической науки мы встретим такой набор эпитетов, которым он уснастил характерис­тику своего учителя А. А. Шахматова: «Тонкое историческое чутье, живое понимание реальных фактов истории русского языка, широкий синтетический охват материала, гениальный дар индуктивного иссле­дования и конструктивной систематизации». Сила великого лингвиста — «в непревзойденной глубине анализа грамматических категорий». Но это нисколько не мешает Виноградову через несколько страниц написать: «Слабость грамматической позиции Шахматова — в психологическом тео­ретизировании, в произвольности семасиологических критериев при рас­членении грамматических понятий, в перенесении языковых фактов и со­отношений из прошлых эпох на почву современности, в грамматических анахронизмах».

12

О знаменитой статье Л. В. Щербы «О частях речи в русском языке», которая, по словам самого Виноградова «оказала сильное освежающее вли­яние на русскую грамматическую традицию», он тут же замечает: «Под вли­янием этого семантического либерализма вся система категорий в статье Щербы имеет несколько развинченный вид».

Редко кого Виноградов ставил так высоко, как А. А. Потебню. Не го­воря уж о таких квалификациях, как «поразительное остроумие и изощрен­ная тонкость лингвистического анализа», Виноградов дает ему высшую оценку в своей иерархии научных ценностей: этим ученым «всякое явление языка познается и осмысливается не изолированно, а в контексте всего языка, в сочетании с другими явлениями, что предполагает ”глубокое ос­воение системы языка в целом“». Но здесь же читаем: «В этой порочной насквозь индивидуалистической концепции недооцениваются осознанные коллективом и реализуемые им в разных контекстах, более или менее ”кон­стантные“, устойчивые семантические формы слова. Субъективно-идеалис­тическое отношение к слову как к индивидуально-неповторимому акту ду­ховного творчества закрыло перед Потебней социальную общность лексемы как средства речевой коммуникации, отражающей действительность и — вместе с тем — отношение к ней целого человеческого коллектива».

После этого не приходится удивляться резким и иногда едким оценкам сочинений всё в том же первом выпуске книги «Современный русский язык» ученых не столь великих, многих из коих, впрочем, Виноградов также очень ценил и подробное изложение — почти реферирование — тру­дов которых давал в разделах-очерках по истории лингвистических идей: «Эти мысли (очень плодотворные, если освободить их от абстрактно-пси­хологического тумана и перенести на реально-историческую почву) в кон­цепции Овсянико-Куликовского приводят к наивному смешению лексичес­ких и грамматических понятий и категорий». «В работах Петерсона, отно­сящихся к морфологии, схематизм и антиисторизм фортунатовской теории достиг крайнего предела». «Наивный эклектизм, свойственный этому тон­кому наблюдателю (А. М. Пешковскому. — А. Ч.) отдельных грамматичес­ких фактов, мешал ему расстаться с догмами учения Фртунатова». В стиле некоторых таких характеристик, безусловно, сказался свойственный 30-м годам узус тона оценок прошлого.

Так же жестко и трезво он оценивал и себя самого, свои труды. В одном из первых писем из вятской ссылки к жене, Н. М. Малышевой, он писал, что ссылка покажет, является ли он ученым «выше средней величи­ны» — т. е. сможет ли работать в таких условиях. В предисловии ко второму изданию «Очерков по истории русского литературного языка XVII—XIX вв.» (1938) он так оценивал некоторые разделы первого издания (1934) этой книги: «Особенно бледными и расплывчатыми получились очерки таких периодов, которые требовали сложного предварительного обследова­ния языка художественной литературы, публицистики и науки <...> Само освещение и объяснение отдельных языковых явлений или целых периодов

13

в истории русского языка могло оказаться и оказалось спорным, односто­ронним и даже ошибочным». За два года до смерти Виноградов в одной из книг констатировал с неменьшей бескомпромиссностью: «Понятия ”лите­ратурный язык“ и ”язык художественной литературы“ недостаточно разгра­ничены. Объемы этих понятий для разных исторических эпох не определе­ны. Исторические формы взаимодействий между литературным языком и языком художественной литературы пока еще в деталях не установлены». Эти холодные упреки их автор относил к тому, кто больше всех сделал в изучении того и другого, — к себе самому.

Холодная трезвость — шестая черта личности Виноградова-ученого.

Редкое и давно утраченное гуманитарным знанием свойство — видеть всё только в связи со всем — было его седьмою и роковою чертой — ро­ковою потому, что невозможность вычленить, вынуть, отделить явление от других, вживе связанных с ним тысячью нитей, была у Виноградова почти болезненной. Мучительная боязнь не упомянуть о каком-либо сопутствую­щем явлении, отойти от сугубо исторического подхода, отбросить нечто в угоду резкости формулировки заставляла его обставлять свои теоретические положения таким обилием фактов, что теоретическое русло нередко раз­мывалось и терялось в морях материала и дебрях боковых эволюционных ветвей.

Обладая мощным теоретическим умом, работ чисто теоретических он написал немного. Из статей тыняновско-щербовского типа, когда всего на нескольких страницах изложена суть большой проблемы, можно назвать разве что: «Проблема сказа в стилистике» (1925), «К построению теории поэтического языка» (1926), «О формах слова» (1944), «Об основных типах фразеологических единиц в русском языке» (1947), «Основные типы лек­сического значения слова» (1953), быть может еще две-три. Он не боялся отвечать за возложенное на себя. Вывести на титуле рукописи «Стиль Пуш­кина» или «Русский язык. Грамматическое учение о слове» (а не «Из за­писок по русской грамматике») — мог только человек бесстрашный и зна­ющий цену тому, что он сделал. Но способность — почти противовольная — видеть все в широкой перспективе и множестве связей и неумение ос­тавить в стороне хоть одну из них приводила к грандиозности в замыслах и программах.

Занявшись гоголевской эпохою, он лелеет замыслы целой серии работ, преимущественно книг. Вот неполный их список, извлеченный из его работ и писем первого десятилетия и механически отрезанный нами рубежом 1929 года: 1) Натуральная школа и ранние произведения Достоевского; 2) Гоголь и французские романтики; 3) Статья, посвященная детальному обзору воздействия на Гоголя В. Скотта и русских «вальтер-скоттиков»; 4) Гоголь и Вольтер; 5) Гоголь и историческая действительность; 6) Этюды о стиле Гоголя, вып. II — «Гоголь и романтически-ужасный жанр»; 7) Этюды о стиле Гоголя, вып. III — «Гоголь и русское стернианство»; 8) Образ автора в литературной системе Гоголя; 9) Образ автора в литера-

14

турной системе Гоголя и Достоевского; 10) Формы сказа в художественной прозе; 11) Язык драмы. Снова обратившись к Гоголю в 1936 г., он опять задумывает несколько взаимосвязанных книг. Серию книг он предполагает написать об образе автора, не оставляя эту идею до последних дней.

Многое из замысленного он успел выполнить — например, по Пушки­ну. Будь эпоха помягче и его жизнь полегче — без десяти лет ссылок, ра­боты в отрыве от настоящих библиотек, он, несомненно, сделал бы еще больше. Но, конечно, выполнить все его программы и планы не хватило бы и нескольких жизней при самых идеальных условиях.

Приходилось слышать, что Виноградов в книгах 50-х годов повторял свои идеи 20-х. Скажу больше: кто работал в его архиве, знает, что из своих работ 20—30 гг., которые не удалось тогда напечатать, теперь, когда все препятствия для него отпали, переносил почти без изменений целые разде­лы. Использование старого, готового? Но можно это расценить и иначе. В 50—60-е годы, когда даже Б. Эйхенбаум уже не занимался поэтикой, а к В. Шкловскому ходили только американские аспиранты и исследования с использованием методов формальной школы не печатали даже самые про­грессивные редакторы, — в это время Виноградов один в своих книгах предлагал те же формальные анализы, что и в своих работах двадцатых — дридцатых годов. Многое писалось иначе — быть может, не так остро, с некоторым многословием академика-секретаря. Но от своих прежних мыс­лей он не отрекался, не каялся. Эта верность идеям золотого века отечест­венной филологии имела огромное воспитательное значение (для тех, кто способен был воспитываться).

Особенностей, черт у метода и стиля научной медитации Виноградова было больше; их вообще трудно подсчитать. Но главных было семь.

15
Рейтинг@Mail.ru