О. Г. Ревзина. Загадки поэтического текста // Коммуникативно-смысловые параметры грамматики и текста. Сборник статей, посвященный юбилею Г. А. Золотовой. М.: Эдиториал УРСС, 2002. C. 418—433.

О. Г. Ревзина (Москва)

Загадки поэтического текста

Для лингвиста поэтический текст есть своеобразный вызов. Здесь уместен вопрос, который ставят в философии: «Как это может быть, чтобы...?» В самом деле, как может быть, чтобы устройство поэтического текста было бы одновременно и препятствием и базой для исполнения языком его функций? А начинается все с поэтической фонетики, в чем мы сейчас и убедимся.

Поэтическая фонетика. Первое свойство языкового знака — его произвольность. Означающее «произвольно по отношению к означающему, с которым у него нет в действительности никакой естественной связи» [Соссюр 1933: 82]. Соссюр показал глубочайшее значение этой «философии случая», или, говоря словами Соссюра, отсутствия «какой-либо разумной нормы для самого предприятия языка — говорящие, при всем желании, не могут его изменить». И в прозаической речи этот принцип неукоснительно выполняется. Для понимания предложения «Зимой на городских улицах огромные сугробы» нам совсем не нужно учитывать фонетическую близость отмеченных словоформ. Более того, в прозаической речи подобное сходство часто мешает, особенно если речь идет о какой-то сложной мысли. Представьте, вы читаете: «Принцип приоритета превалирует при выборе из нескольких альтернатив» и стремитесь понять суть, а перед глазами у вас одни и те же буквы, и в ушах: «пр...пр...пр-пр...». То есть немотивированное звуковое сходство в прозаической форме речи мешает исполнению языком когнитивной (познавательной) функции. Но все оказывается ровно наоборот, как только мы обратимся к стихам. Вот пример из М. Цветаевой:

Неподражаемо лжет жизнь:
Сверх ожидания, сверх лжи...
Но по дрожанию всех жил
Можешь узнать: жизнь!
                          
(1922)

Легко видеть, что вся строфа пронизана повтором одних и тех же звуков. Но стратегия восприятия совершенно иная: мы не считаем такой повтор случайностью или — тем более! — стилистической ошибкой: мы ищем смысл, который заложен в этом повторе — и находим его. В самом деле, в стихе повторяются звуки, которые составляют звуковой облик слова «жизнь». В этот звуковой повтор втянуты слова, которые дают оценку жизни, называют физическое состояние человека как опознавательный знак жизни. И нам совсем не важно, что мы ищем связь по смыслу там, где этой связи нет ни на уровне словарных значений, ни с точки зрения синтаксических связей в предложении. Более того, мы усматриваем еще и дополнительные звуковые сходства между отдельными словами: лжи-жил (полное тождество), неподражаемо по дрожанию ожидания. И мы понимаем, что выделяемое на строфическом уровне слово жизнь не только согласовано со смыслом сказанного, но и придает ему объемлющее значение: «дрожание» жизни проявляется в каждом слове, так же как в мире «жизнь» — и в надежде, и в обмане. Иначе говоря, звуковое сходство означающих не только не препятствует поисковому движению нашей мысли, но прямо в нем участвует.


419

Вот еще пример из М. Цветаевой:

Пунш и полночь. Пунш и Пушкин.
Пунш
и пенковая трубка
Пышущая.
                           («Психея», 1920)

Нужно очень постараться, чтобы не обратить внимание на то, что перед нами «звуковые тела», обладающие большей или меньшей степенью одного и того же подобия. Тот, кто заглянет в это довольно длинное стихотворение М. Цветаевой, обнаружит удивительную вещь: в нем нет ни одной строки, где не встретился бы звук «п», причем в большинстве случаев это многократное повторение: «В полукруге арки — птицей — ...», «Не прожег ли ей перчатку Пылкий поцелуй арапа...», «...и платья Бального пустая пена В пыльном зеркале». Здесь явно над линейным, временным восприятием доминирует пространственное. Мы как будто видим картину, где есть главный цвет, и также искусно разбросаны по полотну другие цвета. Звук «п» — объединяет Пушкина и Психею, и «одного цвета» с ними «пунш» и «полночь».

Зададим вопрос: какую процедуру мы сейчас осуществляем? Ответ: мы ищем сходство означаемых исходя из сходства означающих, то есть совершаем процедуру, обратную принципу произвольности знака. Ю. М. Лотман писал: «Поэтический текст подчиняется всем правилам данного языка» [Лотман 1972: 35]. Нет, не подчиняется! Загадка звукового уровня стихотворного текста состоит в том, что он семантизируется. Звуковые сближения и контрасты используются далеко Не всеми поэтами, арсенал выразительных средств поэтического уровня не совпадает в разные эпохи. Но минимум звуковой организации присутствует во всяком стихотворном тексте независимо от его поэтичности. Говоря о функциях языка, разделяют когнитивную (познавательную), коммуникативную и эпистемическую функции [Лингвистический энциклопедический словарь 1990: 604]. Познавательная функция «связана с мыслительной деятельностью человека...», с «созданием информации» [там же]. В прозаической форме «повышенная структурированность» фонетического уровня — это фактор, препятствующий когнитивной функции языка. В стихотворной форме речи ровно наоборот: фонетическая организация стимулирует движение мысли, направляет познавательный процесс. Семантизация звукового уровня в стихотворном тексте способствует исполнению языком познавательной функции. А вот каков лингвистический механизм этого явления — это и предстоит выяснить.

Поэтическая референция. Приведем такое четверостишие:

Это я, господи!
Господи, это я!
Слева мои товарищи,
Справа мои друзья.

Кто этот «я»? Природу личных местоимений вскрыл Э. Бенвенист: «я — это индивид, который производит данный речевой акт, содержащий акт производства языковой формы я» [Бенвенист 1974: 286]. Исходя из речевого акта определяется и ты: «индивид, к которому обращаются в данном речевом акте, содержащем акт производства языковой формы ты» [там же]. О. Н. Селиверстова уточняет: «...в значении местоимений “я” и “ты” есть информация о том, что актант ситуации характеризуется как индивидуальность, личность, при этом не раскрываются какие бы то ни было свойства личности» [Селиверстова 1988: 33]. Я, ТЫ, ЗДЕСЬ, СЕЙЧАС — это прагматические переменные высказывания [Падучева 1985]. Когда прагматические переменные определены, предложение становится высказыванием и обретает соотнесенность с событием внеязыковой действительности. Вот эта соотнесенность —


420

каждый раз новая — с внеязыковым миром и называется референцией. Предложение «Вчера я был на лекции по стилистике» является высказыванием, когда известно «я», его пространственно-временная координация. Тогда высказывание соотносится с событием, истинность которого зависит от внешнего мира, то есть — в нашем случае — если говорящий действительно был (а чаще была) на лекции по стилистике.

Теория референции прекрасно работает, пока мы имеем дело с прозаическим высказыванием. Важно, что референция к вымышленному миру производится по тем же законам, что и к реальному. Вокруг «я» продолжают развиваться увлекательные сюжеты, связанные с отношением языка и человека, с культурологической проблемой идентификации личности. Ю. С. Степанов, проследив точки зрения на язык, предложил различать «философию имени», «философию предиката» и «философию эгоцентрических слов» (так назвал личные местоимения и другие дейктические слова английский философ Бертран Рассел), характерную именно для XX века [Степанов 1985]. Такие господствующие точки зрения в науке обозначаются специальным термином — «научная парадигма», и вот уже во французской традиции на основе разных прочтений концепции Э. Бенвениста вырабатывается представление о «четвертой парадигме». Французский исследователь П. Серио пишет о том, что утверждение через Я и Ты психологического единства субъекта — это только один способ прочтения Э. Бенвениста [Серио 1993]. Нужно разделить «говорящего» и «производителя акта высказывания», ибо «в одном говорящем может быть несколько производителей акта высказывания» [Серио 1993: 49]. Например, вы что-то говорите, но кто в вас говорит: член семьи, филолог или влюбленный человек? Вот сколько проблем возникает вокруг «я» и референции, но что интересно: вопрос о разных формах речи: прозаической и стихотворной — в этой сфере научного поиска и философствования, собственно говоря, не ставится. То есть дело обстоит таким образом, как если бы никакой особой «поэтической» референции не существовало, и стих и проза здесь совершенно не важны. Но так ли это на самом деле? Вернемся к нашему примеру. Тот, кто называет себя «я», обращаясь к господу, не может быть идентифицирован, поскольку нет пространственно-временной координации. Поэтому же не могут быть конкретизированы и пространственные локализаторы — «слева» и «справа», поэтому же остается референциально неопределенной номинация по релятивному признаку: «мои друзья». То есть получается, что в поэтическом тексте представлены не высказывания, а предложения.

Дело не в том, хорош или плох поэтический текст. Любое конкретное событие, вербализованное в стихотворной форме, тотчас утрачивает статус объекта конкретной референциальной соотнесенности:

Сегодня я с утра молчу,
А сердце
пополам.
             (А. Ахматова)

Утрачивается дейктическое значение наречия «сегодня» как отмечающего временной интервал на оси хронологического времени, и какова бы ни была первичная ситуация, побудившая Ахматову написать эти строки, она для восприятия и понимания текста не имеет значения — стихотворный текст не имеет к ней референции.

Но может быть, возможно обратное? То есть будем двигаться не от ситуации к ее вербальному выражению, а наоборот — от вербального выражения к конкретной ситуации, имевшей место в реальном или вымышленном мире. Такой опыт провел писатель Владимир Сорокин в романе «Норма», и вот что у него получилось:

Предписанье вручили, Маша, — лейтенант Кузнецов устало опустился на стул, расстегнул ворот кителя. Отбыть приказали. Маша растерянно потерла висок.


421

Лейтенант, морщась, потер сжатую кителем грудь.

— Фу, заворочалось сердце, заныло в груди...

— Значит, снова отъезд, Федя? Беготня на вокзале?

Да... А главное опять неизвестность встает на пути... Маша закрыла лицо руками.

Кузнецов обнял ее за плечи:

Успокойся. Маша. Я думаю спорить не будем. Причинить неприятность тебе не хотел. Ну-ка слезы утри... Мы военные люди. Ничего не попишешь. Таков наш удел [Сорокин !994: 232].

Стихотворный диалог Маши и Кузнецова, сработанный на манер популярных советских песен и помещенный в окружение прозаической формы речи, вызывает чувство неудержимого хохота. Отсмеявшись, мы задаем вопрос: почему? почему это так смешно? И ответ явным образом помещается в сфере референции: мы чувствуем неуместность стихотворной формы там, где вербализуется конкретная, получившая материальное воплощение ситуация. К подобной референции стихотворная форма не призвана ¹).

Отсутствие первичной соотнесенности с внеязыковым миром является неустранимой чертой стихотворного текста. Стихотворные высказывания как будто лишены основного механизма, обеспечивающего связь с внеязыковым миром. Ясно, что это свойство должно препятствовать исполнению языком его коммуникативной функции — обмену сообщениями о неязыковом мире, «передаче информации от говорящего к слушающему» [Лингвистический энциклопедический словарь 1990: 604]. Загадка и парадокс поэтической референции состоит в том, что, не имея первичной референциальной соотнесенности, стихотворный текст наделен способностью к потенциально неограниченным множественным внеязыковым соотнесениям. И не случайно поэзия, вычеркнутая из нашей повседневности, становится в общем механизме культуры вербальным выражением фонда знаний и ценностей, накопленных человечеством. Здесь язык и реализует и третью свою функцию — эпистемическую, то есть функцию «хранения информации» [там же]. Бытование в социуме поэтических текстов можно уподобить до известной степени бытованию пословиц, поговорок, сказок, имеющих дидактическое назначение. Но если в фольклорных текстах закреплены «формулы минимальной логики» ²), то в поэтических текстах закрепляется рефлексия человечества по поводу самих себя и мира, «парадигмы» восприятия и ценностных ориентаций. Дефицит востребованной поэзии — знак нездоровья социума.

Поэтическая семантика. Из многих явлений поэтической семантики следует обратить внимание на те из них, которые, по видимости, не вызваны ни коммуникативным, ни когнитивными нуждами, а подчас и могут препятствовать их исполнению. Вместе с тем именно такие явления обеспечивают, в конечном счете, и структуру поэтического текста и стратегию его понимания. Рассмотрим небольшое стихотворение О.Мандельштама 1913 года:

В спокойных пригородах снег
Сгребают дворники лопатами.
Я с мужиками бородатыми
Иду, прохожий человек.

Мелькают женщины в платках,

¹) Референциальная концепция поэтического языка излагается также в [Ревзина 1990; Ревзина 1998].
²) [Ревзин 1975: 76]. Главное исследование Проппа, оказавшее столь значительное влияние на развитие гуманитарных наук в XX веке. — [Пропп 1969].


422

И тявкают дворняжки шалые,
И самоваров розы алые
Горят в квартирах и домах.

В этом стихотворении прямые номинации, полноструктурные предложения, соответствующие личной двусоставной схеме, — самому массовидному типу русского предложения. Всего один образ («И самоваров розы алые Горят»), да и эта метафора покоится на устойчивых для русского сознания ассоциациях. Все выглядит так, как будто никакой поэтической семантики и нет, а просто стихами высказано то, что вполне доступно переложению в прозу. Но обратим внимание на строки: «Я с мужиками бородатыми Иду, прохожий человек». Номинация «прохожий человек» вырастает из названного действия — «иду». Эта номинация семантически избыточна, ибо повторяет уже переданную глаголом информацию, то есть перед нами плеоназм. Именно избыточность номинации привлекает к ней внимание, вызывает чувство неудовлетворенности и желание понять, каков же смысл в том, что «я»-субъект называет себя «прохожим человеком» ³). Причем используется не привычное «прохожий», а то сочетание, из которого и возник «прохожий» в результате субстантивации и стяжения. Актуализируется внутренняя форма, значимо отдельное выражение смысла «человек», и то, что слово «прохожий» передает взгляд «я»-субъекта со стороны («прохожего» должен всегда кто-то увидеть) и его самосознание, самоидентификацию как «проходящего», «идущего». «Прохожий человек» наделен свойством динамики, своим «планом Жизни», он является «сквозным сечением» этой картины, лишь на время и как будто случайно сливаясь с «мужиками бородатыми». А чем же характеризуется эта общая картина? В первой строке дано определение: «в спокойных пригородах». «Спокойствие» включает в себя уравновешенность, устойчивость, статичность, и это последнее свойство противоположно динамике. Данные семантические признаки повторяются затем в глагольных формах несовершенного вида (сгребают, мелькают, тявкают, горят), косвенно поддерживаются классической структурной схемой, не содержащей каких-либо синтаксических изломов, а также соответствием синтаксического и ритмического членения. Так создаются два плана текста: план непосредственного восприятия (зрительная картина) и парадигматическая структура, организующая глубинный смысл этой картины. Важно, что в самих операциях анализа отражается специфический способ функционирования слова в поэтическом тексте: обращение к разным значениям, актуализация внутренней формы, установление семантических связей помимо тех, которые диктуются грамматикой и синтаксисом, выявление текстовых парадигматических отношений. И мы опять приходим к парадоксу: с точки зрения «нормального» функционирования языка все названные явления — лишь препятствие на пути к пониманию текста. Между тем вне поэтической семантики невозможен ни поэтический текст, ни его понимание. Интересно, что в языковом сознании явно присутствует способность к восприятию сигналов, побуждающих читателя к включению «поэтического языкового сознания». Мы и стремимся продвинуться в понимании механизмов порождения и понимания поэтического текста.

Поэтическое мышление. Из всех загадок, предлагаемых поэзией, поэтическое мышление, пожалуй, самое «загадочное». Интуитивно оно опознается многими людьми, равно как и его отсутствие. Например, полная вербальная экспликация того, что хочет вложить автор в поэтический текст: «однозначность» текста — явный признак отсутствия поэтического мышления. Недаром такой тонкий исследователь, как

³) На языке эстетики мы говорили бы здесь о «вчувстововании», об эстетической зацепке, которая возникает в процессе общения с произведением искусства и служит импульсом для его постижения воспринимающим субъектом. См.: [Ингарден 1962].


423

Т. И. Сильман, предлагает следующую формулу подлинной лирики: «Как можно короче и как можно полнее» [Сильман 1977: 33]. Научное же описание поэтического мышления далеко от идеала. Конечно, можно сказать, что поэтическое мышление — это разновидность художественного мышления с его основным принципом — возведение единичного ко всеобщему. При этом художественное мышление противопоставляют научному, обыденному, религиозному, мифологическому мышлению (см. об этом: [Лукач 1985—1987]). В поисках большей конкретики полезно обратиться к размышлениям такого выдающегося филолога, как А. А. Потебня. «<...> Поэтическое произведение, — пишет А. А. Потебня. — есть не исключительно, но главным образом, акт познания, при том акт, предшествующий познанию прозаическому, научному» [Потебня 1976 а: 543]. Суть этого акта А. А. Потебня видел в образности, в механизме внутренней формы, и проводил следующее различение между научным (прозаическим) и поэтическим мышлением: «...научное мышление есть заключение от факта как частного, ...к однородному с ним закону... Поэтическое мышление есть пояснение частного другим неоднородным с ним частным» [Потебня 1976 б: 367]. А. А. Потебня объяснил также механизм воздействия поэтической образности и актуализации поэтического мышления: «Как слово своим представлением побуждает понимающего создать свое значение, определяя только направление этого творчества, так поэтический образ в каждом понимающем и в каждом отдельном случае понимания вновь и вновь создает свое значение» [Потебня 1976 б: 331].

Концепция А. А. Потебни служила и служит в XX веке объектом притяжения и отталкивания. В. Б. Шкловский свел теорию А. А. Потебни к одному уравнению: «образность равна поэтичности» [Шкловский 1919: 4] и объявил это утверждение ошибочным, ибо существуют ритм и звук, «ощутимость» всего поэтического построения. Выступая против положения А. А. Потебни о том, что «образ есть нечто гораздо более простое и ясное, чем объясняемое», Б. Шкловский иронически замечал: «Интересно применить этот закон к сравнению Тютчева зарниц с глухонемыми демонами, или Гоголевскому сравнению неба с ризами Господа» [Шкловский 1919: 101]. В. В. Виноградов назвал построения А. А. Потебни «художественными дворцами» [Виноградов 1980: 253], а Р. Якобсон убедительно продемонстрировал значимость безобразной («поэзии без образов»), предложив один из самых интересных анализов стихотворения Пушкина «Я вас любил...» [Якобсон 1961: 398—417]. С другой стороны, Г. О. Винокур построил свою теорию поэтического языка, опираясь именно на учение А. А. Потебни о «внутренней форме» ⁴). Однако и противники, и сторонники А. А. Потебни были, конечно, согласны с тем, что образность является важнейшей чертой поэтического языка. И вот если согласиться с тем, что есть правда в определении поэтического мышления как «мышления образами», мы снова натолкнемся на парадокс: дело в том, что постулаты нормального общения включают в себя такие требования к говорящему, как «Избегай непонятных выражений», «Избегай неоднозначности» ⁵). Но ведь образы как раз и бывают далеко не всегда понятными. То есть получается, что поэтический язык не только лишает себя механизмов, обеспечивающих нормальное функционирование, но еще и чуть ли не намеренно прибегает к самым сложным, самым «коммуникативно отталкивающим» структурам. А при этом, в конечном счете, поэтическое мышление дает нам исключительно глубокое познание мира, да и в целом весьма авторитетные лингвисты утверждают, что

) См. работы Г. Винокура о поэтическом языке, помещенные в сборнике [Винокур 1990].
) Показательно, что одна из первых работ о постулатах нормального общения возникла из анализа художественного текста, см: [Ревзина, Ревзин 1971: 232—254]. Приведенные «требования к говорящему» составляют часть разработанного Г. П. Грайсом Принципа Кооперации как основы успешною коммуникативного сотрудничества, см. [Грайс 1985: 220].


424

именно поэтический язык есть наиболее полное воплощение всех возможностей, содержащихся в системе языка ⁶) . В плане решения «всех загадок» представляет интерес сопоставление поэзии и философии, хотя бы уже потому, что в философии ставится вопрос о бытийном устройстве поэтического языка.

Такое сопоставление предпринято, например, известным немецким специалистом по философской герменевтике ⁷) Г. Г. Гадамером. По мнению Гадамера, философия и поэзия представляют собой контрарные формы употребления языка и вместе с тем между ними есть «загадочная близость» [Гадамер 1991: 116]. Эту близость Гадамер определяет следующем образом:

а) «Обычная человеческая речь... приобретает свойственную ей разумную определенность и однозначность по причине жизненной связи, с которой она оказывается связанной благодаря ситуации и адресату... В отличие от обыденной речи, поэтическая речь, равно как и философская, напротив, обладает способностью замыкаться на себя» [Гадамер 1991: 117]. И также отстоит от практического языка философский дискурс;

б) поэтический и философский дискурсы «не могут быть “ложными”. Ибо вне их самих нет мерила, какими их можно измерить и каким они соответствовали бы. При этом они далеки от какого-либо произвола» [Гадамер 1991: 125];

в) континуум мысли, как и континуум поэтического мышления, «делим до бесконечности» и никогда не может исчерпать себя полностью. Поэтому «многозначность» и «темнота» философских и поэтических текстов — их структурное, онтологическое свойство.

Г. Г. Гадамер испытывает своеобразное восхищение перед языком, восклицая: «Как вообще языку удается проделывать такое?» [Гадамер 1991: 117]. Над ответом на этот вопрос бились и будут биться ученые, ибо филологический дискурс о поэзии, можно сказать, так же неисчерпаем, как и сам поэтический язык.

Стандартное объяснение. На протяжении XX века в сфере гуманитарного знания сменились две научные парадигмы. Несколько огрубляя, можно сказать, что это парадигмы структурализма и постструктурализма, или деконструктивизма. Глубокое постижение феномена поэтического языка представлено у таких выдающихся ученых, как В. В. Виноградов и Г. Винокур, Ю. Н. Тынянов и В. М. Жирмунский, Р. О. Якобсон и Ю. М. Лотман. Наибольшее признание получила та теория поэтического языка, которая была развита представителями формальной и, позднее, семиотической школы. Наилучшую экспликацию этой теории находим у Р. Якобсона в его известной работе «Лингвистика и поэтика». Р. Якобсон дал определение особой, поэтической функции языка («Направленность... на сообщение, как таковое, сосредоточение внимания на сообщении ради него самого») [Якобсон 1975: 202] и предложил «эмпирический, лингвистический критерий этой функции»: «Поэтическая функция проецирует принцип эквивалентности с оси селекции на ось комбинации» [Якобсон 1975: 204]. Это мудрено звучащее определение содержит вполне умопостигаемый и при этом глубокий смысл. Воспользуемся разъяснением самого Р. Якобсона. Пусть мы хотим сказать что-то о ребенке, и для его наименования произведем выбор (селекцию) из ряда эквивалентных слов: ребенок, дитя, малыш. Такую же селекцию осуществим среди семантически родственных глаголов:

) Эту точку зрения, принадлежащую Э. Косериу, рассматривает В. П. Григорьев, см. (Григорьев 1979: 25].
) Герменевтика — «искусство и теория истолкования текстов» (Философский энциклопедический словарь. М.: Советская энциклопедия, 1983. С. 111). См. [Гадамер 1988].


425

спать, дремать, клевать носом и пр. «Оба выбранных слова комбинируются в речевой цепи» [Якобсон 1975: 204], так что рождается комбинация: ребенок спит, малыш клевал носом. «В поэзии один слог приравнивается к любому слогу в той же самой последовательности; словесное ударение приравнивается к словесному ударению, а отсутствие ударения — к отсутствию ударения; просодическая долгота сопоставляется с долготой, а краткость — с краткостью: словесные границы приравниваются к словесным границам; синтаксическая пауза приравнивается к синтаксической паузе, а отсутствие паузы — к отсутствию паузы. Слоги превращаются в единицы меры, точно так же, как моры и ударения» [там же]. Характерна та детализация, с которой проговаривает Р. Якобсон сущность поэтической функции, давая возможность осознать читателю всю объемность предлагаемого им определения. Легко видеть, что истоки поэтической функции Р. Якобсон видит в стихотворной речи и в стихотворных операторах — размере, ритме, рифме. В этом можно безусловно согласиться с Р. Якобсоном, как и в целом с формально-семиотическим подходом. Именно формальные ограничения рождают все остальные явления: соотнесенность и соизмеримость, дополнительную смысловую емкость. Но механизм поэтического языка стандартная теория, на наш взгляд, не объясняет, и «стихотворные загадки» остаются нераскрытыми.

Как получается, что чисто формальные ограничения приводят к таким огромным последствиям в области поэтической фонетики, поэтической референции и поэтической семантики? Зачем поэтическому языку нужен собственный лексикон, собственная грамматика, собственный синтаксис? «Соотнесенность и соизмеримость» стихотворных строк вполне могла бы осуществляться на материале естественного общенародного языка, раз что стихотворные операторы работают автоматически. Ясно, что необходимо дальнейшее развитие стандартной теории, возможно — эксплицирование тех логических связей, которые при устоявшемся изложении этой теории остаются непроясненными. Один из путей развития стандартной теории видится в разработанной автором референциальной концепции поэтического языка. Ее изложению посвящается следующий параграф.

Стихотворная и прозаическая речь. Сначала изложим суть дела. Во-первых, мы считаем, что поэтическая фонетика, поэтическая референция и поэтическая семантика не могут существовать друг без друга и все вместе имеют один и тот же исток — причину. Во-вторых, эту причину мы видим не в формальном, а в семантическом различии стихотворной и прозаической форм речи: прозаическая форма указывает на модус внеязыкового существования означаемого, а стихотворная форма — на модус собственно языкового существования. Это две разные точки зрения: прозаическая форма диктует взгляд на язык сквозь призму внеязыкового мира, стихотворная — взгляд на мир сквозь призму языка. В третьих, принципиальное семантическое различие двух форм речи обеспечивает их разную функциональную предназначенность при одинаковой их социально-прагматической необходимости: прозаическая форма представляет вербализуемое как неповторимое и преходящее, стихотворная — как обратимое и универсальное. Вообще говоря, прозаическая форма разделяет, а стихотворная соединяет социум. А теперь обратимся к конкретике.

Формальные различия стихотворной и прозаической форм речи. Стиховеды описывают их следующим образом: «1) стихотворная речь дробится на сопоставимые между собой единицы (стихи), а проза есть сплошная речь; 2) стих обладает внутренней мерой (метром), а проза ею не обладает» [Томашевский 1959: 10]. Сходные признаки выделяет М. Л. Гаспаров: «Стих есть речь расчлененная на относительно короткие отрезки, каждый из которых называется “стих”. Противоположное понятие — проза» [Гаспаров 1974: 11]. И дальше, исходя из соизмеримости стихов, производится


426

разделение основных систем русского стихосложения: в силлабической системе «единицей соизмеримости является слог», в силлабо-тонической — «повторяющееся сочетание слогов (ударных и безударных)», в тонической системе единицей соизмеримости является несущее ударение слово [Гаспаров 1974: 12]. А на что обратит внимание собственно лингвистический взгляд?

Речь пойдет об означающих языкового знака. Означающее имеет фонемный состав, ударение, слоговость. При вхождении в прозаическую речь учитывался только фонемно-звуковой облик, служащий для отождествления данной языковой единицы и отличения ее от остальных, а ударение и число слогов не важны. Так, в предложении «Он дома, сейчас придет» представлены языковые единицы с ударением на первом и последнем слогах, одно- и двуслоговые. Мы же руководствуемся не этими характеристиками, но адекватным выражением смысла: если более адекватным будет «сейчас выйдет» или «сейчас появится», мы не задумываясь используем синонимичные выражения, не принимая во внимание то, что «выйдет» и «придет» различаются по ударению, а «придет» и «появится» — по числу слогов. Между тем для того чтобы означающее языкового знака вошло в стихотворную речь, оно должно — совершенно независимо от смысла — иметь вполне определенное ударение и слоговость. Вот отрывок из цветаевского стихотворения:

Я помню точно рокот грома
И две руки свои как лед.
Я называю Вас. — Он дома,
Сейчас придет.
            (Из цикла «П.Э.», 1914)

Замена на синонимичный глагол невозможна не из-за смысла (который даже лучше передается через «выйдет» или «появится»), а потому что «звуковое тело» означающего не умещается в данном стихе.

Итак, стихотворная и прозаическая речь различаются тем, в каком объеме задействованы материальные свойства означающих. В стихотворной речи необходим полный объем, то есть фонемный состав и просодические признаки, в прозаической речи достаточен редуцированный объем, то есть только фонемный состав, воплощенный в определенном звуковом облике. Можно также сказать, что в стихотворной речи означающее предстает в объеме смыслоразличительных и несмыслоразличительных признаков, в то время как в прозаической речи учитываются только смыслоразличительные признаки (от сигнификативной функции ударения в случаях типа «замок» — «замок» здесь можно отвлечься). Подчеркнем, что несмыслоразличительные признаки имеют прямое отношение к параметру времени. «Все так называемые просодические свойства отличаются от неотъемлемых различительных признаков фонем именно тем, что они относятся к оси последовательности. Здесь всегда учитывается временной фактор, просодические свойства проявляются только в последовательности единиц» [Якобсон 1985: 85].

Семантические различия стихотворной и прозаической речи. Рассмотрим, какие процессы происходят при порождении высказывания. Языковой знак из виртуального — принадлежащего системе языка — превращается в актуальный — принадлежащий высказыванию. При этом происходит материализация означаемого, так что отношение между означающим и референтом становится непосредственным — означаемое как бы «растворяется» в референте. «Актуализация понятий заключается, таким образом, в претворении их в действительность;... Эта действительность может быть не только объективной, но и мысленной, воображаемой» [Балли 1955: 88].

Итак, означаемое получает полное материальное воплощение во внеязыковом мире. При этом, конечно, материальная реализация объекта гораздо богаче, чем


427

закрепленное за ним в языке понятие. Здесь важно то, что называемому объекту придается таким образом модус внеязыкового существования. То есть первичным способом воплощения означаемого признается внеязыковая действительность, а означающее — лишь заместительный знак, который представительствует за неязыковой объект в речевой цепи. У неязыкового объекта есть координаты пространства и времени, ибо через них и определяется понятие материального существования, но языковой знак-заместитель в подобных координатах не нуждается. Ведь его роль в том, чтобы отослать к первому, «истинному» и полному материальному воплощению означаемого языкового знака — то есть к внеязыковому миру.

Все сказанное с полным правом может быть отнесено к прозаической речи. А вот верно ли это в отношении стиха? Прежде чем отвечать на этот вопрос, задумаемся: могут ли означаемые языковых знаков создать собственный временной порядок, отличный от того, который представлен в неязыковом мире? Для этого нужно, чтобы звуковые тела — а ведь это тоже материальные тела — имели бы собственный способ пространственно-временной координации. В таком случае они будут иметь модус собственно языкового существования, и первой формой материального воплощения означаемых языковых знаков как раз и станут означающие — звуковые тела. Но ведь именно это и происходит в стихотворной речи. Те признаки означающих, которые отвлечены от задач отождествления и различения языковых знаков, те, которые требуют для своего проявления временной и пространственной длительности (ибо пространство есть не что иное, как расположение тел друг относительно друга) просодические, иначе говоря, характеристики создают в стихотворном тексте собственный пространственно-временной континуум. И если в прозаическом высказывании означаемое «растворяется» в референте, принадлежащем неязыковому миру, то в стихотворном высказывании первым материальным воплощением означаемого становится означающее, то есть собственно языковая форма. Семантическое различие между прозаической и стихотворной формами высказывания состоит в том, что прозаическое высказывание указывает на модус внеязыкового существования, а стихотворное высказывание — на модус собственно языкового существования.

Два модуса весьма существенно отличаются друг от друга. Это, в сущности, философский вопрос, две разные точки зрения. Основное свойство внеязыкового существования — то, что «ни одно событие не может повториться» [Рассел 1957: 329]. Уникальности и неповторимости события во внеязыковом мире соответствует уникальность и неповторимость прозаического высказывания. Оно предназначено для вербализации именно данного «положения дел»: пришла и ушла ситуация, родилось — и ушло выполнившее свою роль прозаическое высказывание. Это в точности соответствует теории референции: «Референция — это соотнесенность, вообще говоря, с индивидуальными и каждый раз новыми объектами и ситуациями» [Падучева 1985: 8]. Мыслить о мире в модусе внеязыкового существования — это значит различать прошлое и будущее, это значит располагать события на необратимой «стреле времени» [Пригожин, Стенгерс 1986: 59]. Прозаическое высказывание дает возможность вербализовать эту точку зрения. Модус собственно языкового существования дает совершенно иную модель пространственно-временного порядка. Это циклическое и обратимое время, поскольку один и тот же стихотворный размер организует стихотворное событие — строку, и мы можем двигаться «из прошлого в будущее» и «из будущего в прошлое», то есть от начала к концу и от конца к началу стихотворного текста. И здесь совершенно неважно то, что ритмические повторяемости постоянно нарушаются: речь идет, как пишет Ю. М. Лотман, об идеальной схеме, идеальной структуре, «в которой ритмические нарушения сняты и конструкция повторяемостей дается в чистом виде» [Лотман 1972: 47]. И если бы мы искали аналог подобной модели пространства-времени, то нашли бы ее в мифологической модели


428

мира. Е. М. Мелетинский пишет о том, что в мифологической модели различаются начальное время — «перводействие» и эмпирическое, и далее эта линейная модель перерастает в циклическую [Мелетинский 1980: 252—253], при которой «время ритуала... повторяет время начала» [Цикличность 1982: 621]. Понятна аналогия: стихотворная строка заявляет о собственно языковой пространственно-временной организации, текст движется линейно от строки к строки, и вместе с тем здесь присутствует цикличность, ибо каждая последующая строка воспроизводит «первособытие», или «перводействие» первой.

Две модели времени — это и модели в физике (ньютоновская система — второй закон термодинамики), и два типа мышления и сознания (архаическое, мифологическое — историческое мышление), и два взгляда на историю. «Историческое сознание организует события прошлого в причинно-следственный ряд... События прошлого последовательно предстают при этом как результат каких-то других, относительно более ранних событий... Космологическое сознание, между тем, предполагает соотнесение событий с каким-то первоначальным, исходным состоянием...» [Успенский 1989: 18]. В космологической модели мира «...прошлое, настоящее и будущее предстают... как реализации некоторых исходных форм — иначе говоря, время повторяется в виде формы, в которую облекаются индивидуальные судьбы и образы... Между тем, историческое сознание, в принципе, предполагает линейное и необратимое (неповторяющееся), а не циклическое (повторяющееся) время» [Успенский 1989: 32—33]. Стихотворная форма предлагает чисто языковой иконический образ космологической модели пространственно-временного континуума.

Разгадки поэтического текста. Гипотеза о двух модусах существования и обоснование модуса собственно языкового существования позволяет объяснить загадки стихотворного текста. Заметим, что эта гипотеза представляет собой непосредственное продолжение стандартной теории и есть, собственно говоря, иное выражение определения Р. Якобсоном поэтической функции: «направленность на сообщение как таковое», «сосредоточение внимания на сообщении ради него самого». В свою очередь описание Р. Якобсоном проекции принципа селекции на ось комбинации вполне может рассматриваться как техника построения собственно языкового пространственно-временного континуума. Да и шире — данное различение прозы и стиха, названное по-иному, уже выделялось в гуманитарной мысли. Умберто Эко, рассказывая о задаче «сотворения мира» в прозаическом романе, перефразирует Горация «Слова придут сами собой. Res tene, verba sequentur. В противоположность тому, что, видимо, происходит в поэзии: verba tene, res sequentur» [Эко 1989: 438]. «Имей вещи — слова придут» — «Имей слова — вещи придут» — это и есть, собственно говоря, афористически выраженное противопоставление двух модусов существования, связанных с двумя формами речи. Для нас существенно, что, провозгласив различие двух статусов существования, мы получаем ключ к загадкам стихотворного текста. Дело в том, что означающие языковых знаков ведут себя в стихотворном тексте так же, как материальные предметы в неязыковом мире. И стоит только утвердиться в этой аналогии и применить к стихотворному тексту те же способы восприятия и познания, которые свойственны людям в отношении неязыкового мира, как мы начинаем видеть не только эксплицитно данные следствия, но и имплицитно заданные причины. Используем теперь для разгадки «загадок» вопросно-ответную процедуру.

1. Почему в стихотворном тексте звуковые сближения возможны, желательны и неизбежно представлены в поэтической традиции?

В модусе внеязыкового существования полное материальное воплощение означающих — это конкретные предметы с множеством характеристик, которые могут


429

сопоставляться целиком и по частям. Например, стоящие рядом красный чайник с белым носиком и белая сахарница с красными ручками сближены и противопоставлены частями по признаку цвета. Это — основа нашего чувственного восприятия, и так же чувственно мы воспринимаем стихотворное пространство. Поэтому в строке О. Мандельштама «Душный сумрак кроет ложе» мы также обращаем внимание на сходство и противопоставление гласных как элементов полной и первичной материализации означающих в звуковом теле-объекте.

Звуковое сближение означающих в прозаическом высказывании не является значимым, поскольку речь идет о знаках-заместителях, случайная связь которых не позволяет судить о связях в том пространственно-временном локусе неязыковой действительности, где означаемые получают полное материальное воплощение. Звуковое сближение нежелательно, ибо оно искажало бы либо выдвигало несуществующие в неязыковом мире связи.

2. Почему звуковые сближения и контрасты не связаны с синтаксической структурой, выходят за пределы строки, строфы, распространяются на весь стихотворный текст?

Стихотворное пространство стиха — это цельное однородное пространство, в котором реализована модель обратимого времени. Синтаксическая структура высказывания — это уже результат мышления о мире, структурирование его. Н. Д. Арутюнова пишет о том, что «формы бытия» — это процессы, состояния, качества, свойства, и лишь в ментальном пространстве они преобразуются в события и факты [Арутюнова 1987]. Стихотворное пространство в этом смысле наглядно и «доментально», оно демонстрирует явления сходства, контраста, партитивности, дизьюнктивности, которые требуют осмысления. И эти отношения представлены на всем пространстве целиком, подчеркивая его внутреннюю связность, самый принцип его устройства. Звуковые переклички свидетельствуют об осознанном или неосознанном понимании поэтом специфики того пространственно-временного континуума, с которым он имеет дело. Это может быть один из редакторских тестов: вы начинаете «помогать» автору исправить неудачно звучащую строку, предлагаете вариант — и тут же начинает рушиться весь стих: оказывается, что выбор поэта был гораздо глубже, чем смысловое задание, его выбор определялся звуковым телом и принадлежностью данного тела конструируемому стихотворному пространству. Фонетическое сходство особенно показательно, когда представлена прямая номинация и, кажется, нет выбора, ср. в «Вакханалии» Б. Б. Пастернака (1965):

В сервировке столовой Семга, сельди, сыры...

Здесь представлена «кулинарная» вещная лексика, не имеющая синонимов. Звуковой повтор с-с-с в последней строке возникает на уровне реалий — через отбор таких продуктов, языковые обозначения которых имеют в означающем звуковую общность, ср. разрушение этой структуры при другом наборе: «В сервировке столовой теша, килька, угри».

«Незапрограммированные», как их называет Т. И. Сильман, звуковые соответствия, по-разному реализуются в разные эпохи развития поэтического дискурса, связаны с разным художественным мышлением. Это может быть повтор гласных или согласных или того и другого, например, звукопись Пушкина или звучание плавных у Батюшкова (см. [Кожевникова 1989]) или паронимическая аттракция, что характерно для поэзии XX века (см. [Григорьев 1979: часть третья, гл. VI «Паронимическая аттракция»; Кожевникова 1990]). Звуковые соответствия могут выполнять в тексте разные функции: «ведут» картину, словесный образ, рождают «звуковой сюжет» [Сильман 1977: раздел «Мысль образ — чувство — звук»] — но рождается такая возможность благодаря модусу собственно языкового существования.


430

3. Почему звуковой уровень семантизируется?

«Звуковое тело» знака — это материальное воплощение означаемого, не только неразрывно связанное с ним, но определяющее способ его бытия. Здесь значим каждый элемент означающего, включенный в целое и потенциально несущий информацию обо всем этом целом. Факт частичного или полного подобия двух материальных тел не может быть случайным, указывая на черты общности у самих тел.

В прозаическом высказывании возникающие звуковые соответствия между знаками не семантизируются, ибо это — сходство не тех форм, где означаемые получают полное материальное воплощение, а их заместителей. Фактически, когда говорят о неслучайной (неконвенциональной) связи между означающим и означаемым у знаков искусства ⁸), имеют в виду только что сказанное.

Поразительно, насколько важной оказывается звуковая близость для формирования смыслового пространства стиха. Вот первая строфа из широко известного стихотворения А. А. Фета (1891 г.):

Моего тот безумства желая, кто смежал
Этой розы завои, и блестки, и росы;
Моего тот безумства желал, кто свивал
Эти тяжким узлом набежавшие косы.

Необычайно глубокий анализ этого стихотворения дал Томас Венцлова [Венцлова 1986]. Он раскрыл сложную и изысканную фонетическую структуру стихотворения в целом и приведенного первого катрена. Мы хотим обратить внимание только на то, в сущности незначительное фонетическое сходство, которое объединяет «безумство» с «розы завои» и «косы узлом». Слово «завои» (в данном контексте можно перевести как «завитки») было незнакомо не только нам, но и современникам А. Фета, о чем свидетельствует приводимое Т. Венцловой высказывание Я. Полонского: «И хоть завой, браня меня, не знаю, что значит завои...» [Венцлова 1986: 80]. Но общее значение слова «завои» («все, что за (обвито), повито» — по Далю) было, конечно, очень важно для Фета, и по своей внутренней форме «завой» перекликаются со «свивал» в третьей строфе. Фонетическая близость «розы завои» поддержана соотношением целого и части, «розы завои» — «косы узлом» актуализирует метафору и соположение-близость цветка — природной реалии и одновременно мифологемы — женской прически. Здесь мы видим «густую» фонетическую близость. Но только одним звуком «з» — прочерчена связь между безумством — эмоциональным состоянием, которое может прочитываться как опьянение, восхищение — и каузаторами этого состояния — воспринимаемыми объектами. По внутренней форме «безумство» — и состояние вне ума, внерациональное, бессознательное — присущее природе состояние. «Для Фета бессознательное есть приобщение к жизненной полноте, погружение в стихийную, органическую мудрость природы» [Венцлова 1986: 84]. Легко видеть, что весь этот смысловой комплекс имеет первичным истоком своего формирования в стихе «незапрограммированное» и чуть обозначенное фонетическое сходство.

В связи с рассмотрением фетовских строк обозначим тему, которая часто муссируется в исследованиях поэзии — тему непереводимости содержания поэтического текста в прозаическую форму. Ниже еще будет поставлен вопрос о том, что именно здесь непереводимо, пока что можно безусловно сказать, что непереводимость может

) Так, Ю. М. Лотман проводит противопоставление между знаками естественных языков, у которых между планом содержания и планом выражения «существует отношение взаимной необусловленности, исторической конвенциональности», и иконическими знаками в искусстве, построенных «по принципу обусловленной связи между выражением и содержанием». См.: [Лотман 1970: 31].


431

быть связана со специфическим, изобразительным синтаксисом. Это мы как раз и наблюдаем в фетовском катрене. «Обе полуфразы, составляющие строфу, “закручены”, перенасыщены инверсиями... Ни одно слово не оставлено на своем месте, все они “безумно” перемешаны: конец фразы наложен на ее начало, в середине также произведена инверсия... слова перекрывают друг друга, проглядывают друг через друга, как лепестки свернутой розы (или женские волосы, свитые в косу)» [Венцлова 1986: 90]. Стоит придать фетовским поэтическим высказываниям нормативный порядок слов, присущий прозаическому высказыванию, — и иконическое представление смысла исчезнет тотчас.

4. Почему возможна поэтическая семантика?

В неязыковом мире объекты, вступая во взаимодействие друг с другом — входя в какую-то ситуацию, входят в нее определенным свойством или качеством, но при этом присутствуют в ней целиком и полностью. В прозаическом высказывании знак-заместитель называет именно ту черту, которая объясняет участие объекта в данной ситуации, об остальном же умалчивает. Когда звуковое тело выступает основным материальным воплощением концепта, оно также входит в ситуацию дважды: как носитель актуализованного признака и как цельное, «оконтуренное тело» во всей полноте его характеристик. И эти характеристики также могут попадать в центр внимания, соединяясь с себе подобными, минуя при этом несходство синтаксических позиций, соседящее или дистантное расположение в тексте. Г. Г. Гадамер следующим образом характеризует поэтическое высказывание: «...оно не отображает некую уже сущую действительность, не воспроизводит вид некоей species, какой она предстает во всеобщем порядке сущностей, но представляет новый вид нового мира в имагинативной среде поэтического творчества» [Гадамер 1988: 544]. И бытийный ранг представленного изменяется: «...у него тотчас же происходит прирост бытия» [Гадамер 1988: 188]. Вот этот прирост бытия мы и наблюдаем в явлениях поэтической семантики, когда «означаемое» как бы распускается подобно цветку: языковой знак входит в высказывание и выполняет в нем свою роль, но оно не «расходуется» полностью в этом высказываниям и задействуется многократно в том же стихотворном пространстве. Второе из двух стихотворений, составляющих цветаевский цикл «Стихи сироте» (1936), начинается следующими строками:

Обнимаю тебя кругозором
Гор, гранитной короною скал.

«Обнимаю» — «заключаю в объятья», «охватываю руками», так что руки образуют форму полукруга или цельного круга. Этот признак «круглое» тут же повторен в «кругозоре» и дальше рассыпан по всему тексту, составляя семантический фон следующих друг за другом поэтических сообщений и достигая максимального выражения в четвертой строфе:

...Кругом клумбы и кругом колодца,
Куда камень придет
седым!
Круговою порукой сиротства,

Одиночеством круглым моим!

«Круговою порукой сиротства» — «взаимной выручкой, братством», «круглым одиночеством» — «абсолютным, полным одиночеством». Поэтические сочетания передают этот смысл, но одновременно передают и признак «круглое». Мы все время уподобляем стихотворное пространство материальному пространству внеязыкового мира. Нужно четко осознать смысл этой аналогии — ведь субстанционально речь идет об очень различных явлениях, вряд ли поддающихся прямому сопоставлению. Но можно встать на такой уровень, когда мир и язык предстают одновременно,


432

и, минуя очевидные различия, мы стремимся выделить общие «интерсистемные» категории. На этом уровне, приняв положение о двух модусах существования, мы действительно можем увидеть то, что ускользает при традиционном взгляде, когда во главу угла ставится знаковый характер языка и незнаковый характер мира. В сущности, необходимость именно такого, «интерсистемного» взгляда обосновывает Б. Рассел: «Везде, где односложная структура является причиной другой, там должна быть во многом одна и та же сложная структура — как в причине, так и в действии» [Рассел 1957: 287].

Литература

[Арутюнова 1987] Арутюнова Н. Д. Типы языковых значений. Оценка. Событие. Факт. — М.: Наука, 1987. Гл. ІІІ.

[Балли 1955] Балла Ш. Общая лингвистика и вопросы французского языка. — М., 1955.

[Бенвенист 1974] Бенвенист Э. Природа местоимений // Бенвенист Э. Общая лингвистика. — М.: Прогресс, 1974.

[Венцлова 1986] Венцлова Томас. Неустойчивое равновесие: Восемь русских поэтических текстов. — New Haven: Yale Center for International and Area Studies, 1986.

[Виноградов 1980] Виноградов В. В. Из статьи «К построению теории поэтического языка» // Виноградов В. В. Избранные труды. О языке художественной прозы. — М.: Наука, 1980.

[Винокур 1990] Винокур Г. О. Филологические исследования. Лингвистика и поэтика. — М.: Наука, 1990.

[Гадамер 1988] Гадамер Г. Г. Истина и метод. — М.: Прогресс, 1988.

[Гадамер 1991] Гадамер Г. Г. Философия и поэзия // Гадамер Г. Г. Актуальность прекрасного. — М.: Искусство, 1991.

[Гаспаров 1974] Гаспаров М. Л. Современный русский стих. — М., 1974.

[Грайс 1985] Грайс Т. П. Логика и речевое общение // Новое в зарубежной лингвистике. Вып. XVI. Лингвистическая прагматика. — М.: Прогресс, 1985.

[Григорьев 1979] Григорьев В. П. Поэтика слова. — М., 1979.

[Ингарден 1962] Ингарден Роман. Исследования по эстетике. — М.: Изд-во иностранной литературы, 1962.

[Кожевникова 1989] Кожевникова Н. А. Звуковая организация текста в произведениях А. С. Пушкина // Проблемы структурной лингвистики. 1985—1987. — М.: Наука, 1989.

[Кожевникова 1990] Кожевникова Н. А. Звуковая организация текста // Очерки истории языка русской поэзии XX века. Поэтический язык и идиостиль. — М.: Наука, 1990.

[Мелетинский 1980] Мелетинский Е. М. Время мифическое // Мифы народов мира. Т. 1. — М.: Советская энциклопедия, 1980.

[Лингвистический энциклопедический словарь 1990] Лингвистический энциклопедический словарь. — М.: Советская энциклопедия, 1990.

[Лукач 1985—1987] Лукач Д. Своеобразие эстетического. Т. 1—4. — М.: Прогресс, 1985—1987.

[Лотман 1970] Лотман Ю. М. Структура художественного текста. — М.: Искусство, 1970.

[Лотман 1972] Лотман Ю. М. Анализ поэтического текста. — Л.: Просвещение, 1972.

[Падучева 1985] Падучева Е. В. Высказывание и его соотнесенность с действительностью. — М.: Наука, 1985.

[Потебня 1976 а] Потебня А. А. Из лекций по теории словесности // Потебня А. А. Эстетика и поэтика. — М., 1976.

[Потебня 1976 б] Потебня А. А. Из записок по теории словесности // Потебня А. А. Эстетика и поэтика. — М., 1976.

[Пригожин, Стенгерс 1986] Пригожин Илья, Стенгерс Изабелла. Порядок из хаоса. — М.: Прогресс, 1986.

[Пропп 1969] Пропп В. Я. Морфология сказки. — М., 1969.

[Рассел 1957] Рассел Б. Человеческое познание. Его сфера и границы. — М.: Изд-во иностранной литературы, 1957.


433

[Ревзина 1990) Ревзина О. Г. От стихотворной речи к поэтическому идиолекту // Очерки истории языка русской поэзии XX века. Поэтический язык и идиостиль. Общие вопросы. Звуковая организация текста. — М.: Наука, 1990.

[Ревзина 1998] Ревзина О. Г. Системно-функциональный подход в лингвистической поэтике и проблемы описания поэтического идиолекта. Диссертация... — М., 1998.

[Ревзин 1975] Ревзин И. И. К общесемиотическому истолкованию трех постулатов Проппа (анализ сказки и теория связности текста) // Типологические исследования по фольклору. — М.: Наука, 1975.

[Ревзина, Ревзин 1971] Ревзина О. Г., Ревзин И. И. Семиотический эксперимент на сцене (нарушение постулата нормального общения как драматургический прием руды по знаковым системам. — Тарту: изд-во ТГУ, 1971.

[Селиверстова 1988] Селиверстова О. Н. Местоимения в языке и речи. — М., 1988.

[Серио 1993] Серио П. В поисках четвертой парадигмы // Философия языка: в границах и вне границ. Международная серия монографий. Вып. 1. — Харьков: ОКО, 1993.

[Сильман 1977] Сильман Тамара. Заметки о лирике. — Л.: Советский писатель, 1977.

[Сорокин 1994] Сорокин Владимир. Норма. — М.: Три кита, 1994.

[Соссюр 1933] Соссюр Фердинанд де. Курс общей лингвистики. — М.: Соцэкгиз, 1933.

[Степанов 1985] Степанов Ю. С. В трехмерном пространстве языка: Семиотические проблемы лингвистики, философии, искусства. — М., 1985.

[Томашевский 1959] Томашевский Б. В. Стих и язык // Томашевский Б. В. Стих и язык. — М: Гос. изд-во худ. лит-ры, 1959.

[Успенский 1989] Успенский Б. А. История и семиотика (восприятие времени как семиотическая проблема). Статья вторая // Текст-культура-семиотика нарратива. Труды по знаковым системам. Вып. 23. — Тарту: Изд-во ТГУ, 1989.

[Шкловский 1919] Шкловский Виктор. Потебня // Поэтика. Очерки по теории поэтического языка. Вып. I. — Петроград, 1919.

[Цикличность 1982] Цикличность // Мифы народов мира. Т. 2. — М., 1982.

[Эко 1989] Эко Умберто. Роман как космологическая структура // Эко Умберто. Имя розы. — М., 1989.

[Якобсон 1961] Якобсон Роман. Поэзия грамматики и грамматика поэзии // POETICS. РОЕTYKA. ПОЭТИКА. — Warszawa, 1961.

[Якобсон 1975] Якобсон Роман. Лингвистика и поэтика // Структурализм: «за» и «против». — М.: Прогресс, 1975.

[Якобсон 1985] Якобсон Роман. Звук и значение // Якобсон Роман. Избранные работы. — М.: Прогресс, 1985.

Рейтинг@Mail.ru