А. П. Чудаков. О характере научной медитации и стиля В. В. Виноградова // Русская речь. 1989, № 6. С. 31—36.

ФИЛОЛОГИЧЕСКИЕ БЕСЕДЫ

Труды выдающихся русских филологов, ученых и мыслителей — это факт не только науки, но и художественно-словесной культуры. Связь между содержанием и формой филологического высказывания более сложна и тонка чем в других науках. Для филолога слово — и предмет исследования, и необходимое средстве познания. Широкий читатель не может быть приобщен к филологической науке без необходимого мыслительного усилия, лишь таким образом перед ним открываются азы научной терминологии и научного стиля. Для того чтобы понять концепцию языка А. А. Шахматова, А. М. Пешковского, П. М. Бицилли, В. В. Виноградова и др., необходимо вникнуть в движение их мысли, погрузиться в атмосферу их индивидуального языка.

О характере научной медитации и стиля В. В. Виноградова

А. П. Чудаков, доктор филологических наук

В основе воззрений академика В. В. Виноградова лежала философия языка и речевой деятельности как самостоятельной, огромной и пребывающей в постоянном движении сферы духа. Он не писал специальных работ на такие темы. Именно в этом, быть может, проявилось влияние некоторых современных ему направлений эстетической мысли с их неприязнью к философии («гайсту»), которую он в целом не разделял. Но в любой работе, посвященной вполне конкретной проблеме лексики, синтаксиса или стиля писателя, общая виноградовская философия языка присутствует в качестве второго плана.

Язык он внутренне ощущал не как сложный, однако обозримый конгломерат, инвентарь, даже систему, но как некую стихию, родственную потоку, океану. (Вспоминается М. В. Ломоносов, ко-


32

торый уподоблял язык «безмерно широкому полю или, лучше сказать, едва пределы сменяющему морю» — Ломоносов М. В. Материалы и исследования. М., 1961. Т. 5. С. 67). Излюбленные виноградовские образы при описании языка эпохи или стиля писателя — речевые массы, которые движутся, сталкиваются, переплавляются, уходят вглубь или выносятся наверх.

Виноградов неустанно-мучительно стремился передать свое ощущение языка, его сути как живого вещества, одушевленной материи, мыслящего океана. Однако иногда ему кажется, что образность подвижных текучих масс не передает всей языковой динамики. И тогда он обращается к семантической сфере, иной, но столь же чреватой огромными внутренними силами,— привлекает образы тектонических сдвигов, разломов, столкновений, смещения поверхностей и глубинных пластов, взрывов и лавинообразных движений. (Подобную метафорику геологических катаклизмов в размышлениях над развитием языка использовал В. Гумбольдт: «Как земной шар, который прошел через грандиозные катаклизмы до того, пока моря, горы и реки обрели свой настоящий рельеф, с тех пор остался почти без изменений, так и языки <...>» — Гумбольдт В. Избр. труды по языкознанию. М., 1984. С. 307).

Эти грандиозные образы у Виноградова чаще всего относятся к стихии литературного и общенародного языка. Применительно к языку художественной литературы образность, при том же текуче-динамическом наполнении - более мирная, камерная, соизмеримая с масштабом одного человеческого сознания. Только один раз Виноградов применил образ волнистой, бурлящей стихии, обычно используемый им при характеристике общего языка, для языка индивидуального. Речь шла о стиле Л. Толстого (Виноградов В. В. О языке Толстого // Лит. наследство. 1939. Т. 35—36. С. 171).

Внушение ощущения океаноподобного движения речевой стихии, катаклических процессов, происходящих в одной из сложнейших сфер человеческого духа — быть может, одна из главных, еще не вполне оцененных сторон деятельности Виноградова-мыслителя и философа языка. Желание приобщиться к этому ощущению повелительно влечет вчитываться в его зыблющиеся смыслонагруженные медитации, трудно усваиваемые от громоздящихся массивов материала.

Но эзотерическим языком этих философско-лингвистических медитаций научный стиль Виноградова не исчерпывается. Описав огромное количество самых разнообразных русских художественных текстов, преимущественно нового времени, с морфологической, лексико-фразеологической, синтаксической и стилистической сторон, он эмпирически едва ли не исчерпал главные возможности


33

построения этих текстов — типов автора и рассказчика, вариантов точек зрения, видов повествовательно композиционных объединений и характера экспрессивно-смысловой игры.

Наиболее резкой чертой мышления и метода Виноградова был его познавательный максимализм, граничащий с научным романтизмом. Особенно ярко он проявился в его отношении к двум главным составляющим исследование всякого эволюционного процесса — полноте фактов и историзму.

Теоретик и философ языка, Виноградов все же, кажется, белее всего ценил факт.

Его устремления были направлены не к полноте, но к исчерпанности фактов. Положение не доказывается и не иллюстрируется наиболее яркими фактами в виде примеров, но сопровождается их перечислением, приближающимся к завершенности. Так была построена уже его дебютная работа по поэтике - статья о гоголевском «Носе», едва ли не закрывшая перечень «носологической» литературы (См наш комментарий к этой статье в кн.: Виноградов В. В. Поэтика русской литературы. Избр. труды. М., 1976. С. 470, 483—484). Во втором своем печатном труде по поэтике — опыте лингвистического анализа «Двойника» Достоевского — Виноградов сопровождает характеристику стилистических приемов писателя почти исчерпывающими списками (более 50 номеров в каждом) словесных образований, в которых воплощены эти приемы (там же, с. 107—116). Эта устремленность хорошо видна при сравнении текстов ранних произведений с их вариантами в книге «Эволюция русского натурализма» (1929). В статью, где, казалось бы, доказательных фактов достаточно и едва ли не избыток, вводятся факты новые и новые. В истории литературного языка бюффоновский всеохватный романтический максимализм Виноградова проявляется в том, что при чтении его работ нельзя определить, чем он руководствуется при отборе произведений для исследования. Создается впечатление, что любой из его принципов отбора казался ему суживающим разнообразие текстов и немедленно нарушался им же самим — привлечением памятника из совершенно неожиданного круга. Это, несомненно, приближало научное описание к реально существующему и не поддающемуся четкой классификации корпусу текстов на русском языке.

Максимализмом был окрашен и виноградовский историзм. Здесь это связывается с проблемой изучения современной критики и вообще мнений современников в широком смысле — их высказываний, литературных, стилистических, семантических толкований и оценок. Едва ли не все главные виноградовские историко-литературные и многие лингвистические дефиниции восходят к пред-


34

ставлениям самих участников изучаемого исторического процесса («сентиментальный натурализм», «романтически-ужасный жанр» и др.). «Легко перенести в далекую эпоху, — писал Виноградов во вводных разделах книги „Язык Пушкина“, — те категории и понятия, которые определяют систему современного литературного языка или строй современной литературы. Легко, но методологически неправильно. Гораздо труднее установить живые, действенные категории <...>, присущие самой воспроизводимой эпохе, имманентные ей» (Виноградов В. В. Язык Пушкина. М.— Л., 1935. С. 13—14).

Виноградовский историографический максимализм здесь проявился в том, что различные мнения и точки зрения он не перелагает, не пересказывает их своим языком. Он дает современникам свободную трибуну, предоставляет возможность забытым голосам звучать в их естественном окружении, живой полноте и собственном тембре, не искаженном переписыванием на пленку иного века, движущуюся с другой скоростью. Он был убежден в уникальности однажды выраженного и непередаваемости его на языке другой эпохи. В результате свод этих мнений часто предстает как монтаж высказываний, авторское отношение к которым не уточняется или выражается самым общим образом.

Эта манера сочеталась с языковедческой привычкой давать серии, связки, цепи примеров из привлекаемых текстов с минимальными указаниями типа «ср.», «см.» или вообще без таковых. Обычное для лингвистики и некоторых естественных наук, это «карточное» изложение становится некой новой особенностью литературоведческого текста. (Отчасти это напоминает манеру Л. Шпитцера, которого Виноградов внимательно читал, начиная с 20-х годов). Примеры должны говорить сама за себя. Автор верит в могущество текста, в скрытую его силу и одновременно апеллирует к мыслительной активности читателя, его способности сопоставлять и анализировать.

Стоит вдуматься в лексико-синтаксический строй пушкинского стихотворения, пишет Виноградов, «чтобы сразу же выстроилась длинная галерея разнообразных литературных прототипов из русской литературы XVIII и начала XIX века, чтобы припомнилась вереница стихотворений <...>» (Виноградов В. В. Стиль Пушкина. М., 1941. С. 493—494). И эта вереница в книге воспроизводится: иногда дается по 13—15 примеров без дальнейших уточнений особенностей и оттенков каждого (там же, с. 28, 132—142 и др.).

В этой книге столь же резко воплотилась и другая черта его научного изложения. Виноградовская мысль, явившись в тексте, распространяется в нем все шире, захватывая новый материал и


35

повторяя в ином, часто сглаженном виде энергию первого всплеска. Мысль варьируется в разных главах книги; Виноградов стремится охарактеризовать объект со всех сторон, в том числе и с тех, которые выходят за рамки темы.

Обе эти черты могут создать ощущение обилия в его книгах сырого материала, иногда справедливое. (В числе причин, обусловивших загроможденность книг материалом и его композиционную неупорядоченность, немалую роль сыграли и вненаучные. С 1932 по 1944 гг., в годы написания главных своих трудов, Виноградов находился — с небольшими перерывами — в очень тяжелых условиях, живя в ссылках в Вятке (Кирове), Можайске, Тобольске. Пользуясь книгами частных лиц и из случайных библиотек, он не был уверен, будет ли иметь возможность держать их в руках еще раз. Отсюда стремленье, потом ставшее привычкою, закрепить весь нужный материал печатно.) Но в большинстве случаев читатель, имеющий силы осмыслить представленный материал без ежеминутного руководительства автора, убеждается, что цепи, серии примеров имеют внутреннюю логику, что цитаты дополняют, окрашивают друг друга, согласовываются, контрастируют, словно кадры в киноленте. И как при восприятии киномонтажа нужно овладеть этой логикой, этим языком, что непросто, ибо сначала следует познакомиться с трудами ученого в их полном объеме. Но упорный читатель оказывается вознагражден ощущением такой погруженности в эпоху, столь полного приобщения к ее краскам и голосам, какое редко дает составленный в наше время текст.

Есть авторы, которые о литературе и о ее языке пишут очень просто. Но часто оказывается, что в результате исчезает сложность самого объекта, представленного в этих четких и ясных положениях. В метафизической сфере далеко не всякая мысль может быть выражена просто и недлинно; втискиванье ее в прокрустово ложе простоты-краткости чревато потерями. И те, кто не желает поступаться многообразием смысловых оттенков и обертонов, очень неохотно идут на всякую популяризацию. К ним принадлежал Виноградов. Во всяком популярном изложении он видел насильственное упрощение.

Литературный язык каждой эпохи закреплен в огромном количестве текстов. Исчерпывающее знакомство с ними — идеал недостижимый. Виноградов ощущал это как реальную цель. Журналы, альманахи, риторики, грамматики, словари, лечебники, военные уставы, сборники судебных речей и духовных сочинений, книги критических статей - короче, вся русская книжность XVIII—XIX вв. была в сфере его внимания, и сфера эта все расширялась. Думается, не будет преувеличения в утверждении, что в рус-


36

ских текстах нового времени Виноградов был начитаннее, чем кто другой.

Результатом этой начитанности было обилие в его сочинениях лингвистических характеристик, квалификаций, восходящих не к словарям и грамматикам, но непосредственно к многообразным контекстам, социально-речевому и стилистическому обычаю времени, нигде, кроме самих текстов не зафиксированному во всей полноте. Благодаря многосторонности своих интересов, тем и подходов, всякую фразу, слово он видел не с какой-либо одной точки зрения, но с многих разом. Каждая отдельная квалификация находила особое место в специальных работах по поэтике, исторической лексикологии, синтаксису, морфологии (любопытна взаимодополняющая перекличка одних и тех же примеров в них), — но в целом для Виноградова было не столь существенно, с какого конца начать. Главное, чтоб слово до конца было осмыслено, понятно, исчерпано. Эта стереоскопичность видения слова вместе со знанием большого количества реальных контекстов его бытования обусловливала и еще более важный, хотя и не так явно обнаруживающий себя результат. Она давала ученому не только знание об изолированных единицах языка, но внутреннее понимание еще не описанных— законов организации целостных контекстов русской речи — законов, связанных, с одной стороны, с нижними ярусами системы языка, и, с другой, с верхними, восходящими к особенностям национального сознания. Это понимание-ощущение не всегда явно, во постоянно чувствуется как некая непременная подоснова в работах Виноградова на любую тему — от морфологии до истории литературы. Особенно ярко она выявлялась в не скованных письменным жанром его устных анализах — лекциях, консультациях, беседах, — зафиксированных лишь в небольшой своей части.

Ситуация, когда некая теория ее автором не изложена в систематическом виде или изложена трудно, для истории науки не столь уже редка (можно привести примеры А. А. Потебни, Ф. де Соссюра, Г. Г. Шпета). И судьба, влиятельность научных идей часто зависит от того, были ли они в конечном счете кем-либо изложены последовательно и в соответствии с современными научными требованиями.

Систематическое изложение философско-лингвистических воззрений В. В. Виноградова — дело будущего.

Рейтинг@Mail.ru