|
-300-
Е. ЭТКИНД (ПАРИЖ) РАЗГОВОРЫ ГЛУХИХ: ”Обыкновенная история” (1844—1846, опубл. 1847) — один из самых (если не самый) ”стилистических” романов не только русской, но и европейской литературы. Его сюжетное движение представляет собой напряженное противоборство стилей; с одной стороны — фразеология романтизма, доводимая порой до гротескных преувеличений (племянник — Александр Адуев), с другой — трезво прозаическое, часто ироническое обличение этой системы, обнаружение ее искусственности, фальши, даже ее комизма (дядя — Петр Адуев). Многочисленные разговоры дяди с племянником неизменно оборачиваются словесными дуэлями, из которых победителем выходит, казалось бы, всегда дядя. Дело, однако, не так просто; мало-помалу обнаруживается, что у племянника есть союзник; жена Адуева-дяди, Лизавета Александровна, жизнь которой старший Адуев погубил, потому что никогда не верил в духовные порывы жены, как и вообще всякого человека. Читатель внезапно оказывается перед выводом, что Александр Адуев был не так уж неправ и смешон, а Петр Адуев — не столь безоговорочный победитель. Движение сюжета — двойное. Одно из его направлений — следующие друг за другом ”стилистические поединки” племянника и дяди, в ходе которых дядя побеждает, племянник сконфужен и посрамлен. Второе направление — постепенное изменение характеров обоих протагонистов: Александр движется в сторону Петра, становясь все более разочарованным в недавних идеалах, скептичным, потом равнодушным, наконец, циничным; Петр (не так постепенно, а скорее круто) осознает известную правоту Александра и убийственную бесплодность собственного здравого смысла, губящего живую душу не только -301-
женщины, которая ему близка, но и его собственную. В аспекте настоящего исследования — ”внутреннего человека” и словесной речи — можно предварительно сформулировать такой вывод: оба героя, племянник и дядя, не понимают не только друг друга, но и сами себя; у каждого из них речевые стереотипы преобладают над реальностью чувств и мыслей, остающихся неосознанными; даже если они реализуются словесно, то обманчиво, книжно. Настоящий ”внутренний человек” остается вне этих искусственных речевых форм, за их пределами; о нем можно судить отнюдь не по его речам, а по воздействию на других людей — воздействию скорее его личности, улавливаемой помимо ”словесной фальши” благодаря чьей-то безошибочной интуиции. Носителем такой интуиции у Гончарова всегда оказывается только женщина — в ”Обыкновенной истории” это та, которую он делает высшим судьей над Адуевыми-противниками: Лизавета Александровна. Ощущая себя жертвой дяди, его неопровержимой поэтической трезвости, она угадывает правоту племянника. Взаимное непонимание людей — в центре ”Обыкновенной истории”. Это наблюдается в монологах (письмах), диалогах и усложненных диалогах, названных выше ”стилистическими поединками”. Монологи: в романе немало писем, являющихся наиболее условной формой словесного проявления персонажей. Преобладание стилистических форм над подлинной сущностью переживания или мысли в письмах в особенности очевидно. Ни в одном из многочисленных писем ”внутренний человек” не раскрывается адекватно. Диалоги: в подавляющем большинстве это — ”диалоги глухих”; собеседники друг друга не понимают, говорят мимо и (по разным причинам) в словах формулируют совсем не то, что ощущают. Это взаимное непонимание носит характер разнообразный: от комического, откровенно фарсового, до драматического и даже трагического. ”Стилистические поединки”: протагонисты, ведущие ”стилистические поединки”, ощущают и думают отнюдь не -302-
то, что говорят; их речевые проявления — и не только внешние, но и внутренние — в большой степени зависят от литературно-речевой условности, от так или иначе ”заученных”, внешне усвоенных словесных форм. Монологи-письма. Писем в ”Обыкновеной истории” много — каждое из них выдержано в специфическом эпистолярном стиле, ориентированном на известные книжные образцы. Три из них адресованы Адуеву-старшему; он читает их перед самым приходом племянника. Первое — некоего Василия Заезжалова, о котором Петр Иваныч Адуев ничего не знает. В авторской преамбуле о нем сказано: ”Точно крупная славянская грамота: букву в заменяли две перечеркнутые сверху и снизу палочки, а букву к просто две палочки; писано без знаков препинания”. Эта предварительная характеристика письма дает понять его странность, ”замкнутость”, чуждость получателю. Начинается оно длинной, невнятной, грамматически несогласованной, подчеркнуто условной фразой: ”М. г. Петр Иваныч! Будучи с покойным вашим родителем коротко знакомы и приятели, да и вас самих в деревне тешили немало и в доме вашем частенько хлеба и соли отведывал, потому и питаю уважительную надежду на ваше усердие и благорасполажениие, что не забыли старика, Василья Тихоныча, а мы вас здесь и родителей ваших всячески вспоминаем и Бога молим...” Адуев реагирует с законным недоумением: — Что за дичь? От кого это? — сказал Петр Иваныч, поглядев на подпись. — Василий Заезжалов! Заезжалов — хоть убей не помню. Чего он хочет от меня?..” Первый же эпистолярный монолог остается непонятным — да он и не может быть понят: адресат не знает ни автора письма, ни упоминаемых лиц, ни причины обращения именно к нему. Его реакция законна: ”Адуев перестал читать, медленно разорвал письмо на четыре -303-
части и бросил под стол в корзину, потом потянулся и зевнул”. Второе письмо Марии Горбатовой — в совершенно ином, хотя и в не менее условном стиле, Адуев, прочитав обращение ”Любезный братец, милостивый государь, Петр Иваныч!..”, с трудом вспоминает, что Мария Горбатова — сестра жены его брата. Письмо выдержано в ходульно-романтическом стиле и напоминает Адуеву о трогательных эпизодах давней юности, намекая на любовь, связывавшую их обоих: ”По гроб жизни буду помнить, как мы вместе, гуляючи около нашего озера, вы, с опасностью для жизни и здоровья, влезли по колено в воду и достали для меня в тростнике большой желтый цветок, как из стебелька оного тек какой-то сок и перемарал нам руки...” Впрочем, в письме еще содержатся просьбы: ”выслать вот по этим образчикам, что я здесь вложила, что ни есть наилучшей английской шерсти в самом скором времени, из первого магазина”. Да еще ”хорошеньких книжек”; ”<...> Говорят, очень хороши сочинения господина Загоскина и господина Марлинского, — хоть их”. Этот странный монолог о давней любви, английской шерсти и ”хорошеньких книжках” тоже обречен остаться гласом вопиющего в пустыне; Адуев сохраняет его для какого-нибудь коллекционера ”таких писем”. Третье письмо — от А. Адуевой, матери Александра, поехавшего в Петербург к дяде. ”Любезнейший мой деверек...”, — обращается она к Петру Иванычу, прося встретить племянника по-родственному; о сентиментально-провинциальном слоге и образе мыслей Адуевой свидетельствуют просьбы, с которыми она обращается к деверю; ”Ночью, — ведь вы, я чай, в одной комнате будете спать, — Сашенька привык лежать на спине: от этого, сердечный, больно стонет и мечется; вы тихонько разбудите его да перекрестите: сейчас и пройдет, а летом покрывайте ему рот платочком: он его разевает во сне, а проклятые мухи так туда и лезут под утро...”. -304-
Все эти три письма, открывающие наше знакомство со старшим Адуевым, призваны показать взаимную непроницаемость провинциалов и столичного чиновника (каждое из писем — ”глас вопиющего...”), и, кроме того, неспособность людей выразить себя иначе, нежели посредством рутинной книжности. Перед Адуевым — три разных эпистолярных стиля, и все три ему одинаково чужды, непонятны и смешны. Следующее письмо-монолог адресовано Александром Адуевым его другу Поспелову; он характеризует дядю в напыщенном, псевдопоэтическом стиле расхожего романтизма и связанной с ним немецкой метафизики: ”Дух его, — пишет племянник о дяде, — будто прикован к земле и никогда не возносится до чистого, изолированного от земных дрязгов созерцания явлений духовной природы человека. Небо у него неразрывно связано с землей, и мы с ним никогда, кажется, не сольемся душами. <...> Сердцу его чужды все порывы любви, дружбы, все стремления к прекрасному”. Письмо это существует и в ином, противоположном, варианте: Адуев-старший, случайно прочитав его, продиктовал младшему другой текст, в котором все, что написал Адуев, как бы вывернуто наизнанку: ”Дядя мой ни демон, ни ангел, а такой же человек, как и все, только не совсем похож на нас с тобой. Он думает и чувствует по-земному, полагает, что если мы живем на земле, то и не надо улетать с нее на небо, где нас теперь пока не спрашивают, а заниматься человеческими делами, к которым мы призваны. Оттого он вникает во все земные дела и, между прочим, в жизнь, как она есть, а не как бы нам ее хотелось...”. Письмо старшего Адуева, полемически направленное против письма племянника, — единственное из приведенных, которое преодолевает эпистолярную условность, да и вообще более или менее адекватно мыслям и переживаниям автора. Вообще же цепочка писем-монологов — одно из наглядных свидетельств взаимного непонимания. Оно еще гораздо полнее выражается в диалогах. -305-
”Диалоги глухих”. На таких диалогах построен роман: персонажи говорят не то, что хотят сказать, и, к тому же, не понимают друг друга. В большинстве диалогов собеседники говорят мимо друг друга: Александр Адуев — Наденька, Надина мать — Адуев, Лизавета Ивановна — Петр Иванович Адуевы, Юлия Тафаева — Александр, Лиза — Александр, Александр — Лизавета Александровна. Приведу один только пример — разговор между Александром Адуевым и Наденькой, с которой совсем недавно у него были отношения полной взаимной симпатии; теперь появился граф Новинский, завоевавший расположение девушки — Александр чувствует, что соперник его имеет успех и пытается говорить об этом с Наденькой: ”Гости разошлись. Ушел и граф. Наденька этого не знала и спешила домой. Адуев без церемонии ушел от Марьи Михайловны в сад. Наденька стояла спиной к Александру, держась рукой за решетку и опершись головой на руку, как в тот незабвенный вечер... Она не видала и не слыхала его прихода. Как билось у него сердце, когда он крался к ней на цыпочках. Дыхание у него замерло. — Надежда Александровна! — едва слышно проговорил он в волнении. Она вздрогнула, как будто подле нее выстрелили, обернулась и отступила от него на шаг. — Скажите, пожалуйста, что это там за дым? — заговорила она в смущении, с живостью указывая на противоположную сторону реки, — пожар, что ли, или печка такая... на заводе?.. Он молча глядел на нее. — Право, я думала — пожар... Что вы так смотрите на меня, не верите?.. Она замолчала. — И вы, — начал он, качая головой, — и вы, как другие, как все!.. Кто бы ожидал этого... месяца два назад?.. — Что вы? я вас не понимаю, — сказала она и хотела итти. -306-
— Постойте, Надежда Александровна, я не в силах долее сносить этой пытки. — Какой пытки? я, право, не знаю... — Не притворяйтесь, скажите, вы ли это? те же ли вы, какие были? — Я все та же! — сказала она решительно. — Как! вы не переменились ко мне! — Нет; я, кажется, так же ласкова с вами, так же весело встречаю вас... — Так же весело! а зачем бежите от решетки?.. — Я бегу? смотрите, что выдумали: я стою у решетки, а вы говорите — бегу. Она принужденно засмеялась”. Таких ”разговоров мимо” в романе Гончарова десятки. Но наиболее выразительны те, которые ведут между собой племянник и дядя Адуевы. ”Стилистические поединки”: племянник — дядя. Поединки начинаются сразу, как только Александр приезжает из деревенского поместья в Петербург. В первом же разговоре дядя спрашивает племянника, зачем он приехал, и в ответ слышит как бы цитаты из ранне-народнической романтической публицистики сороковых годов: ”— Меня влекло какое-то неодолимое стремление, жажда благородной деятельности; во мне кипело желание уяснить и осуществить... Петр Иваныч приподнялся немного с дивана, вынул изо рта сигару и навострил уши. — Осуществить те надежды, которые толпились...” Пародийность — во фразеологически привычном сочетании определений с определяемыми (неодолимое стремление, благородная деятельность), в глаголах, лишенных дополнений (уяснить и осуществить), в сгущенно-метафорической красивости (надежды, которые толпились) . Разговор продолжается в таком же духе — стилистическое противосостояние обостряется. Племянник декламирует о любви и дружбе, об ”успехах современного -307-
человечества”, думая о которых он ”понял волнение этой разумно-деятельной толпы, готов слиться с нею...”. Дядя отвечает иронической насмешкой, он категорически заявляет: ”...здесь все эти понятия надо перевернуть вверх дном”. Племянник изумлен: ”— Как, дядюшка, разве дружба и любовь — эти священные и высокие чувства, упавшие как будто ненарочно с неба в земную грязь... — Что? Александр замолчал. — ”Любовь и дружба в грязь упали!” Ну, как ты здесь этакое брякнешь? — Разве они не те же и здесь, как там? — хочу я сказать, — Есть и здесь любовь и дружба, где нет этого добра? только не такая, как там у вас; со временем увидишь сам... Ты прежде всего забудь эти священные да небесные чувства, а приглядывайся к делу, так проще, как оно есть, право лучше, будешь и говорить проще. Впрочем, это не мое дело...”. Следующий стилистический поединок — столкновение еще более ожесточенное. Племянник превозносит поэтическое вдохновение, в котором ”душа жаждет выразиться, поделиться с ближними избытком чувств и мыслей, переполняющих ее...”; дядя готов согласиться с ценностью творчества, поскольку, с его точки зрения, литературный талант — ”это капитал — стоит твоих ста душ”. Племянник в негодовании восклицает: ”Вы и это измеряете деньгами?” Дядя спокойно отвечает: ”А чем же прикажешь? Чем больше тебя читают, тем больше платят денег”. — А слава, слава? вот истинная награда певца... — Она устала нянчиться с певцами: слишком много претендентов. Это прежде, бывало, слава, как женщина, ухаживала за всяким, а теперь, замечаешь ли? ее как будто нет совсем, или она спряталась — да! Есть известность, а славы что-то не слыхать, или она придумала другой способ проявляться: кто лучше пишет, тому больше денег, кто хуже — не прогневайся...”. -308-
Племянник не понимает, как можно ставить поэта на одну доску с другими; другие живут на земле и ходят на службу, между тем как ”поэт заклеймен особой печатью: в нем таится присутствие высшей силы...”. ”Дядя взял сверток его стихов и начал читать первую страницу.
— Дай-ка, Александр, огня. Он закурил сигару и продолжал:
Стихи Адуева-младшего отнюдь не безнадежно плохие; Гончаров подарил ему собственное стихотворение ”Тоска и радость”, написанное десятилетием раньше и помещенное в числе четырех — в рукописном альманахе ”Подснежник” (1835), где в то время братья Майковы, Валерьян и Аполлон, культивировали еще модный сентиментально-романтический слог (характерный и для юного Лермонтова). Критика, которую Адуев-старший обрушивает на стихи племянника, несомненно соответствует тому, как зрелый Гончаров воспринимал собственную юношескую лирику. Однако, он скуп на замечания — на самом деле, стихи Александра близки стилю его речи; преобладают клишированные сочетания (рой желаний, сумрачное ненастье, тяжкий сон, неведомое несчастье, хладные слезы, побледневшее чело, тайна вековая, коварное молчанье, живая струя) и стандартные вульгарно-романтические метафоры (падет на душу ... сон, проступит хладными слезами ... чело, в муке ... -309-
погребена тайна, звезды ... хранят коварное молчанье), и ”космическая” образность (далекие небеса, луна, изменчивое сиянье звезд), и обязательная таинственность. Стихи Александра, звуча из уст дяди, кажутся пародийными — голос Петра Адуева выделяет в тексте все то, что противоречит здравому смыслу. ”И грусти той назва...нья нет...” Слово графически разорвано — посреди него, произнеся ”назва...”, Петр Иваныч зевнул и только потом окончил; ”...нья нет”, и продолжал читать дальше — строки, которые в его исполнении приобретают все более гротескный вид: ”Она пройдет, умчит и след, / Как перелетный ветр степей / С песков сдувает след зверей.” Он беспощаден — эпизод дискуссии вокруг стихов кончается тем, что дядя передает рукопись племянника на оклейку стен. Условная литературность пропитывает насквозь не только писания, не только речи Александра Адуева, не только его мысли, но даже и совсем не оформившиеся ощущения. Между ним и действительностью — плотная и, главное, неустранимая перегородка романтической литературщины. Вот он познакомился с Наденькой и влюбился в нее. Рассказывая о ней дяде, он именует ее ангелом, восхищается ее лицом: ”...какая тихая, глубокая дума покоится на нем! <...> Каким светлым умом блестят ее суждения! что за огонь в чувствах! как глубоко понимает она жизнь! <...> А когда она поднимает глаза, вы сейчас увидите, какому пылкому и нежному сердцу служат они проводником! а голос, голос! что за мелодия, что за нега в нем! Но когда этот голос прозвучит признанием... нет выше блаженства на земле...”. В изолированном виде, отделенном от житейской прозы, мировосприятие Александра Адуева могло показаться по-своему естественным (такова проза А. Марлинского или стихи В. Бенедиктова); однако, Гончаров поставил убийственный эксперимент: в каждом отдельном случае он опровергает ”идеализм” племянника ”материализмом” дяди, и ”поэзию” первого — ”прозой” второго, а говоря точнее, фантастические иллюзии, выросшие на почве -310-
литературной условности, грубой реальностью. Ниже приводим тот же любовный эпизод в изложении Адуева-старшего, который переводит романтическую риторику племянника на язык здравого смысла, развенчивая патетическую ложь беспощадной правдой, которая кажется неотразимой: ”Тебе, я вижу, хочется рассказать о своем счастии. Ну, нечего делать. Если уж дяди обречены принимать участие во всяком вздоре своих племянников, так и быть, я даю тебе четверть часа; сиди смирно, не сделай какой-нибудь пятой глупости и рассказывай, а потом, после этой новой глупости, уходи: мне некогда. Ну... ты счастлив... так что же? рассказывай же поскорее. — Если и так, дядюшка, то эти вещи не рассказываются, — с скромной улыбкой заметил Александр. — Я было приготовил тебя, а ты, я вижу, все-таки хочешь начать с обыкновенных прелюдий. Это значит, что рассказ продолжится целый час; мне некогда: почта не будет ждать. Постой, уж я лучше сам расскажу. — Вы? вот забавно! — Ну, слушай же, очень забавно! Ты вчера виделся с своей красавицей наедине... — А вы почему знаете? — с жаром начал Александр, — вы подсылаете смотреть за мной? — Как же, я содержу для тебя шпионов на жалованье. С чего ты взял, что я так забочусь о тебе? мне что за дело? Эти слова сопровождались ледяным взглядом. — Так почему же вы знаете? — спросил Александр, подходя к дяде. — Сиди, сиди, ради бога, и не подходи к столу, что-нибудь разобьешь. У тебя на лице все написано, я отсюда буду читать. Ну, у вас было объяснение, — сказал он. Александр покраснел и молчал. Видно, что дядя опять попал. — Вы оба, как водится, были очень глупы, — говорил Петр Иваныч. -311-
Племянник сделал нетерпеливое движение. — Дело началось с пустяков, когда вы остались одни, с какого-нибудь узора, — продолжал дядя, — ты спросил, кому она вышивает? она отвечала ”маменьке или тетеньке” или что-нибудь подобное, а сами вы дрожали как в лихорадке... — А вот нет, дядюшка, не угадали! не с узора; мы были в саду... — проговорился Александр и замолчал. — Ну, с цветка, что ли, — сказал Петр Иваныч, — может быть, еще с желтого, все равно; тут что попадется в глаза, лишь бы начать разговор; так-то слова с языка нейдут. Ты спросил, нравится ли ей цветок; она отвечала да — почему, дескать? ”Так”, — сказала она, и замолчали оба, потому что хотели сказать совсем другое, и разговор не вязался. Потом взглянули друг на друга, улыбнулись и покраснели”. Адуев-старший, издеваясь над вульгарной ”поэтичностью” младшего, опровергает ”небесное” — ”земным”. Младший твердит о том, что нельзя ”сдергивать покрывала с священных тайн”, вонзать ”анатомический нож в самые тайные изгибы <...> сердца”, предаваться ”презренной пользе”; старший видит лишь комизм в ”сладостной неге”, в стремлении ”верить в вечность и неизменность любви” и в ”священные тайны”. В ходе романа оба будут посрамлены: ”ангел” Наденька окажется обыкновенной девицей, без всяких мучений отбросившей вечную любовь во имя увлеченности другим, более привлекательным и богатым молодым человеком; дяде же придется отказаться от вульгарно-материалистического отождествления любви с электричеством. В самом конце романа, наблюдая за угасанием своей жены, он начинает понимать; чтобы излечить ее, нужно ”больше сердца, чем головы”! ”А где ему взять его? Ему что-то говорило, что если бы он мог пасть к ее ногам, с любовью заключить ее в объятия и голосом страсти сказать ей, что жил только для нее, что цель всех трудов, суеты, карьеры, стяжанья — была она, -312-
что его методический образ поведения с ней внушен был ему только пламенным, настойчивым, ревнивым желанием укрепить за собой ее сердце... Он понимал, что такие слова были бы действием гальванизма на труп, что она вдруг процвела бы здоровьем, счастьем, и на воды не понадобилось бы ехать. Но сказать и доказать — две вещи разные. Чтобы доказать это, надо точно иметь страсть. А порывшись в душе своей, Петр Иваныч не нашел и следа страсти...”. Такие обороты, как ”пасть к ее ногам”, ”голосом страсти сказать ей”, ”...укрепить за собой ее сердце», глубоко чужды Адуеву-старшему; он пришел к сознанию того, что любовь — не фантазия, не романтические бредни, и что он сам, много лет играя роль трезвого дельца, вытравил в себе способность любить. Оба Адуевы искажены исполняемыми каждым из них социальными ролями; и в том, и в другом случае, ”внутренний человек” выражает себя в ложной, искусственной, навязанной внешней условностью форме. Ни тот, ни другой не умеет непосредственно проявиться в адекватной словесной речи. Александр Адуев меняется — он постепенно освобождается от прежней маски и, убирая литературный экран между собой и миром, приближается к естественной речи, выражающей его внутреннюю сущность. Однако, только ”приближается”; очень скоро, пройдя мимо состояния естественности, он ударится в противоположную крайность: Адуев-племянник перейдет на позиции Адуева-дяди. Он уйдет еще дальше в том же направлении; дядя, например, женится по любви — он же, Александр, выбрал жену, руководствуясь приданым. Лизавете Александровне, жене дяди, он так объясняет свой брак: ”Одиночество наскучило; пришла пора, ma tante, усесться на месте, обзавестись своим домком, исполнять долг... Невеста же хорошенькая, богатая...”. Зрелый Александр Адуев стал способен выражать себя прямо, без романтических аксессуаров — однако, теперь ему нечего выражать: его внутренний мир обмелел, опустел. Поэт превратился в обыкновенного -313-
чиновника, вспоминающего с иронией о своем прошлом: ”...век такой. Я иду наравне с веком: нельзя же отставать!”. |